Жданов В.: Некрасов
Часть первая. XX. "Не небесам чужой отчизны - я песни родине слагал!"

XX

"НЕ НЕБЕСАМ ЧУЖОЙ ОТЧИЗНЫ - Я ПЕСНИ РОДИНЕ СЛАГАЛ!"

Больше года продолжались сборы за границу. Еще в Москве, летом 1855 года, Некрасов обсуждал эту поездку с Боткиным. Доктора усердно посылали его в Италию, надеясь на тамошний благодатный климат, но день отъезда по разным причинам все откладывался. Тем временем здоровье его начало немного улучшаться. Он сам, не веря в это, с удивлением сообщал Грановскому в сентябре 1855 года: "В здоровье моем, кажется, что-то совершается странное: мне делается лучше, чего я никак не ожидал".

Друзья тоже стали замечать эту перемену после возвращения Некрасова из Москвы. Особенно интересен рассказ об этом Тургенева, который в последние дни работы над "Рудиным" постоянно бывал у Некрасова, читал ему новые главы повести. В декабрьском письме Анненкову Тургенев рассказывал: "Некрасов уже более трех месяцев не выходит - он слаб и хандрит по временам - но ему лучше - а как он весь просветлел и умягчился под влиянием болезни, что из него вышло - какой прелестный оригинальный ум у него выработался - это надобно видеть, описать этого нельзя" (9 декабря 1855 года).

Отъезд откладывался из-за нездоровья, из-за работы над сборником стихов, потом его задерживали дела журнальные. Не так просто было надолго покинуть "Современник". Обстановка в редакции, как мы уже знаем, складывалась довольно сложная. Надо было решать, на кого же оставить большой журнальный корабль. В начале 1855 года Некрасов думал, что его заменит Тургенев. Он так и писал Толстому: "... Тургенев займет мою роль в редакции. "Современника" - по крайней мере, до той поры, пока это ему не надоест" (17 января 1855 года). Но тогда отъезд не состоялся. Теперь же Некрасов решил иначе. Накануне своего отъезда он составил такой документ:

"Милостивый государь Николай Гаврилович. Уезжая на долгое время, прошу Вас, кроме участия Вашего в разных отделах "Современника", принимать участие в самой редакции журнала и сим передаю Вам мой голос во всем... так, чтоб ни одна статья в журнале не появлялась без Вашего согласия, выраженного надписью на корректуре или оригинале".

Проще и яснее редактор журнала не мог выразить свою волю и свое отношение к Чернышевскому. 11 августа 1856 года Некрасов отправился в заграничное путешествие. "Вот я наконец поехал", - написал он Тургеневу. Путь его из Петербурга лежал морем на Штеттин, оттуда по железной дороге до Берлина, а затем - двадцать один час поездом - до Вены, где его встретила Авдотья Яковлевна, много раньше выехавшая за границу. В Вене (она "удивительно красива, великолепна и чиста") они прожили дней восемь или десять. Мрачное настроение, редко покидавшее Некрасова с тех пор, как он заболел, теперь почти исчезло. Он с любопытством осматривал город, бывал в театрах и долго не вспоминал о главной цели своего приезда - посоветоваться со знаменитым врачом, к которому его направил петербургский доктор Шипулинский.

В конце концов он побывал у венской знаменитости. Болезнь была признана все еще серьезной, и Некрасову предписали зиму провести в Италии. Из Вены они добрались до Триеста, а оттуда пароход за шесть часов доставил путников в Венецию - "волшебный город" на воде. "Друг мой, - писал Некрасов сестре, - какая прелесть Венеция! Кто ее не видал, тот ничего не видал".

Здесь они провели восемь дней, затем, побывав проездом во Флоренции, Ферраре и Болонье, 20 сентября прибыли в Рим, где остались надолго. Пытаясь разобраться в своих первых заграничных ощущениях, Некрасов писал в Париж Тургеневу: "Одно верно, что, кроме природы, все остальное производит на меня скорее тяжелое, нежели отрадное, впечатление. В Ферраре я забрел в клетку, где держали Тасса {Великий итальянский поэт Торквато Тассо (XVI век) около семи лет провел в заточении.}, и целый день потом было мне очень гадко" (21 сентября 1856 года). К этому Некрасов добавил, что вся стена "клетки" была исцарапана именами посетителей, среди которых прочел он имя Байрона. А свое прибавить не решился.

Остановились Некрасов и Авдотья Яковлевна на площади Испании, в одном из лучших отелей. На другой же день к ним явился с визитом соотечественник - литератор, сотрудник "Современника", а позднее довольно известный мемуарист Петр Михайлович Ковалевский. Его встретила "нарядная и эффектная брюнетка", известная ему по Петербургу, - самого Некрасова не было дома. Под впечатлением этого визита Ковалевскому пришли в голову некоторые сравнения: "Эта неожиданная встреча, этот отель и эта красивая женщина вызвали невольно из памяти первую мою встречу Некрасова на Невском проспекте, дрогнущего в глубокую осень в легком пальто и ненадежных сапогах, помнится, даже в соломенной шляпе с толкучего рынка..."

Кроме Ковалевского, в Риме оказались и другие знакомые - вскоре приехал Афанасий Афанасьевич Фет с больной сестрой, были здесь русские художники, собиравшиеся по вечерам у гостеприимных Ковалевских. Часто стали бывать у них и Некрасов с Фетом. Днем же они обычно прогуливались на Монте-Пинчио, излюбленном месте отдыха римлян; именно здесь один из русских художников, учившихся в Италии, - А. Ф. Чернышев сделал превосходную шутливую зарисовку такой прогулки.

Слегка шаржированный рисунок запечатлел флегматичную грузную фигуру Фета с крупным носом на толстом лице, с маленькими глазками и светлыми усиками, в офицерском пальто; хрупкую наружность его сестры, ее болезненный облик; парящего над Фетом Ковалевского, который увенчивает поэта лавровым венком; и, наконец, выразительные черты Некрасова с темной растрепанной бородкой, в теплой куртке и мягком картузе, с карими, не без лукавства, глазами (таким запомнил его и Ковалевский).

Некрасову в первые дни хорошо жилось в Риме. Он "шатался по Колизею" в лунные вечера, ходил в оперу, взбирался на купол святого Петра и даже ездил с. Фетом на охоту по вальдшнепам. Позднее, на пасху, он ходил смотреть "разные религиозные дивы", наблюдал, как папа с балкона благословлял народ, переполнявший площадь святого Петра. "Рим мне тем больше нравится, чем больше живу в нем".

Он стал менее раздражителен, чем был прежде, но все-таки и теперь, по словам Панаевой, случалось, что он по два дня не хотел выходить из комнаты. Да и сам Некрасов, не прожив даже месяца в Вечном городе, уже жаловался Тургеневу: "... день, два идет хорошо, а там - смотришь - тоска, хандра, недовольство, злость... всему этому и есть причины и, пожалуй, нет..." Среди этих причин, которые есть и которых нет, немалое место занимали отношения с Авдотьей Яковлевной, отличавшиеся крайней неровностью.

Встрече их за границей предшествовал почти полный разрыв весной 1855 года, может быть, связанный с усилением его болезни. Об этом было известно друзьям. Боткин 27 апреля писал: "Некрасов с Панаевой окончательно разошлись. Он так потрясен и сильнее прежнего привязан к ней, но в ней чувства, кажется, решительно изменились. Здоровье его очень плохо..." И в то же время Некрасов шлет ей из Москвы (живя на даче с Боткиным) жестокие и оскорбительные (по ее мнению) письма, которые вызывают у нее чувство горечи; в ответ она пишет: "Вы верно угадали, что Ваше письмо много мне принесет слез и горя"; "Болезнь сделала Вас жестоким!"

Несмотря на все это, в мае того же года, беспокоясь о нем, Авдотья Яковлевна приезжает к больному в Москву, и тот же Боткин подтверждает - она хорошо сделала, что приехала: "Разрыв ускорил бы смерть Некрасова". В июле она приезжала еще рва. Затем, весной следующего года, Авдотья Яковлевна отправилась за границу; жила главным образем в Риме"

Письма ее этого времени волвы жалоб на одиночество, тоску, безденежье ("Я сижу в чужом городе, без гроша и живу в долг"). Она размышляет о своей "унизительной юности" и "одинокой молодости", сетует на судьбу, давшую ей через меру напиться "всеми отравами, которыми угощает общество женщину...*. Другое письмо Авдотьи Яковлевны (к Ипполиту Панаеву) дает представление об ее образе жизни: "Время я провожу в Риме так же, как в Петербурге, - дома, хотя знакомых дам набралось порядочно... Вы не думайте, чтоб я сидела без пользы. В Италии учусь по-итальянски, говорю плохо, но уже читаю и перевожу изрядно".

Но вот приезжает Некрасов, и она спешит его встретить. В Риме их жизнь течет легко, и он с удовольствием отмечает: "Она теперь поет и попрыгивает, как птица, и мне весело видеть на этом лице выражение постоянного довольства - выражение, которого я очень давно на нем не видал" (21 сентября 1856 года). Однако проходят какие-нибудь две недели, и он пишет другому своему корреспонденту, что ему жаль ее, но приносить жертвы не в его характере: "... Она мне необходима столько же, сколько... и не нужна... Вот тебе и выбирай, что хочешь" (7 октября 1856 года).

Положение действительно нелегкое. И он задумывает поездку в Париж, один, без уверенности в том, что вернется обратно; в Париже его ждет Тургенев, о котором он соскучился. Но тут его захватывает замысел новой поэмы, задуманной еще в России, и он, забыв обо всем, садится за работу. Вдали от родины мысли его по-прежнему были прикованы к России, и музу его волновали только русские дела и заботы. Не прожив в Риме и месяца, он пишет Тургеневу: "Верю теперь, что на чужбине живее видишь родину" (9 октября 1856 года). А в стихах признается:

В Германии - я был как рыба нем,
В Италии - писал о русских ссыльных...

И в самом деле, он начал поэму о "русских ссыльных" ("Несчастные") и напряженно работал над нею в Риме весь ноябрь и часть декабря. "24 дни ни о чем не думал я, кроме того, что писал. Это случилось в первый раз в моей жизни - обыкновенно мне не приходилось и 24 часов остановиться на одной мысли. Что вышло, не знаю - мучительно желал бы показать тебе..." Так писал он Тургеневу, еще далеко не закончив поэмы, обширной по замыслу, вобравшей разнородный материал, в том числе - едва ли не впервые в русской литературе - тему о политических ссыльных.

С особым увлечением Некрасов взялся за эту тему после того, как до него дошли сведения о новом манифесте, изданном в России по случаю коронации Александра II: 26 августа было объявлено прощение "государственным преступникам", сосланным в Сибирь по делу 14 декабря 1825 года; им разрешалось возвратиться из дальних краев и жить где они пожелают, кроме Москвы и Петербурга, Тема, уже давно манившая Некрасова, в известной мере переставала быть запретной.

И он с жаром принялся за работу; в будущую поэму он "думал вылить всю... душу". В ее широкие рамки вместились и автобиографические куски (воспоминания тяжелого детства в крепостной усадьбе), и мрачные зарисовки столичного города с его туманными рассветами, нищетой, арестантскими фурами, и светлые картины деревенской трудовой жизни, живой природы, полной красок и звуков, и многое другое.

В центре второй главы поэмы - образ политического ссыльного по кличке Крот, имеющего неотразимое влияние на окружающих его "клейменых каторжников". Один из них и ведет в поэме рассказ об этом тихом и больном, закованном в цепи человеке. Нигде не говорится о его прошлом, о том, какие дела привели Крота в Сибирь. Не знают этого и товарищи по каторге:

Не все мы даже понимали,
За что его сюда заслали...

Но из множества штрихов создается образ человека с великой душой, которому предназначено быть трибуном, говорить речи, звать за собой толпу. Невольно вспоминаются слова Герцена о Белинском: "В этом хилом теле обитала мощная, гладиаторская натура". Огромной внутренней силой освещена личность Крота, неотразимы его слова:

... Пусть речь его была сурова
И не блистала красотой,
Но обладал он тайной слова,
Доступного душе живой.

Высокое благородство духа, самоотверженность и самоотречение, то есть жизнь для других, целеустремленность Крота покоряют каторжников. Они становятся другими людьми, слушая его рассказы, которые скорее можно назвать пропагандой в духе революционного просветительства. Его устами Некрасов высказывает свою заветную скорбную мысль о вековой покорности народа;

Но спит народ под тяжким игом,
Боится пуль, не внемлет книгам.
О Русь, когда ж проснешься ты... {*}

{* Эти строки при жизни Некрасова запрещались цензурой и были напечатаны только в 1905 году.}

В то же время он верит в скрытые силы народа ("Покажет Русь, что есть в ней люди"), знает, что в недрах страны

Бежит поток живой и чистый
Еще немых народных сил...

В своих речах он обращается и к будущему и к прошлому, где ему видится образ того, кто "обучил, вознес, прославил" отечество: "... Великого Петра он звал отцом России новой" (в этом сказалось то понимание петровских преобразований, которое Некрасов воспринял в кругу Белинского, Герцена, а затем и молодого Чернышевского). Он говорит своим слушателям о революционных борцах, скорее всего о декабристах, - это им когда-нибудь будет воздвигнут "пышный мавзолей":

Узнали мы таких людей,
Перед которыми поздней
Слепой народ восторг почует...

Некрасов создал образ большой силы, хотя поэма осталась незаконченной, местами недоработанной; поэт ее "скомкал", осуществив только часть своего замысла.

Образ Крота носит, несомненно, собирательный характер - так представлялся политический ссыльный, жертва николаевского террора, декабрист или петрашевец, взору русского демократа 50-60-х годов. Но, кроме того, этому образу придают особое значение некоторые черты сходства его с Белинским. Они угадываются во многом - в его наружности, в речах, в суждениях о судьбах России и о Петре. Но более всего напоминает о Белинском предсмертное пророческое "мечтанье" Крота, когда, воспрянув с ложа и обретя неожиданную силу, он зовет к мятежу:

Кричал он радостно: "вперед".
И горд, и ясен, и доволен:
Ему мерещился народ
И звон московских колоколен;
Восторгом взор его сиял,
На площади, среди народа,
Ему казалось, он стоял
И говорил...

Некрасов не мог не помнить, что согласно недавнему и еще живому тогда преданию - Белинский так же перед самой смертью, почти в агонии, долго говорил, как будто обращаясь к русскому народу. Связь здесь очевидная: когда поэт стремился воплотить в слове характер и облик бойца, трибуна, гражданина, перед ним всякий раз возникал незабываемый образ Белинского.

* * *

19 октября 1856 года в Москве вышла из печати книга "Стихотворения Н. Некрасова". Слух об этом дошел до Рима только в ноябре. В первых же сообщениях друзей говорилось о небывалом успехе книги у читателей. О том же в один голос твердили тогда друг другу в своих письмах очевидцы этого успеха.

Чернышевский 5 ноября сообщил Некрасову, что пятьсот экземпляров книги, полученных в Петербурге, разошлись в два дня. "... Восторг всеобщий. Едва ли первые поэмы Пушкина, едва ли "Ревизор" или "Мертвые души" имели -такой успех, как Ваша книга". Некрасова рассердили эти сравнения.

Лонгинов из Москвы писал Тургеневу в Париж: "Стихотворения Некрасова вышли в свет 19 октября. Они у всех в руках и производят... сильное впечатление. Едва ли это не самая многознаменательная книга нашего времени".

Тургенев из Парижа - Лонгинову в Моекву: "Я никогда не сомневался в огромном успехе стихотворений Некрасова. Радуюсь, что мои предсказания сбылись; ... Что ни толкуй его противники - а популярнее его нет теперь у нас писателя... Он теперь в Риме с Авдотьей Яковлевной и с Фетом..."

Боткин из Москвы - Тургеневу в Париж: "Книгопродавцы взяли у издателя 1400 экземпляров. Не было примера со времени Пушкина, чтоб книжка стихотворений так сильно покупалась".

Тургенев из Парижа - Герцену в Лондон: "Из России я имею известие о громадном и неслыханном успехе "Стихотворений" Некрасова, 1400 экземпляров разлетелись в 2 недели: этого не бывало со времен Пушкина".

Герцен из Лондона - Тургеневу в Париж (уже получив книгу стихов): "Я нахожу и находил в нем сильный талант, хотя сопряженный с какой-то злой сухостью и угловатой обрывчатостью".

Так из города в город летели эти сообщения и мления об успехе первой книги стихов Некрасова. Конечно, он был доволен, и горд таким успехом. "О книге моей пишут чудеса, - голова могла бы закружиться".

А между тем надвигалась гроза.

В начале декабря, в самом "жару работы" над "Несчастными", пришло письмо из Парижа от Тургенева, оно "как варом обдало". Оказывается, Тургеневу сообщили из Петербурга (а от Некрасова пока скрыли) важную новость: только что вышедший ноябрьский номер "Современника" вызвал небывалый переполох в самых высоких сферах. Дело было в том, что Чернышевский, замещавший редактора, поместил в журнале заметку о выходе книги стихов Некрасова и в эту заметку (конечно, с ведома Панаева) включил три стихотворения: "Поэт и гражданин", "Забытая деревня" и "Отрывки из путевых заметок графа Гаранского". Все они только в сборнике впервые увидели свет.

Чем руководствовался Чернышевский, когда выбрал именно эти вещи для перепечатки? Позднее он объяснял свой поступок только неопытностью в журнальных делах, но это не совсем убедительно! Скорее всего он вполне сознательно стремился сделать как можно более известными самые яркие, самые острые в социальном отношении стихи некрасовского сборника.

Вероятно, понимал это и Некрасов. Тургеневу он объяснял, что в свое время сознательно не поместил "Поэта и гражданина" в "Современнике" - не хотел ставить под угрозу журнал. Иное дело - книга. "Я не ребенок; я знал, что делал", - писал он тогда же и Анненкову, имея в виду включение "крамольных" стихов в книгу: за нее отвечал только он один, да и цензура в этом случае была менее придирчива.

Теперь же, когда стихи все-таки появились в "Современнике", Некрасов сначала испытал понятную тревогу и за журнал, и за себя. Тем более что до Рима дошли слухи, что по возвращении в Петербург его ждут крупные неприятности, вплоть до Петропавловской крепости ("... кажется, мне грозит что-то не совсем хорошее по возвращении в Россию", - из письма от 18 декабря 1856 года).

В то же время Некрасов не мог не радоваться той популярности, какую приобретал "Поэт и гражданин" благодаря всей этой истории. Дело было сделано - в журнале появились стихи, какие не могла бы пропустить цензура. Это было главное.

Наверное, по этой причине Некрасов довольно быстро успокоился: "А может, и так пронесет. Мы видывали цензурные бури и пострашней - при Николае I, да пережили. Я так думаю, что со стороны цензуры "Современник" от этого не потерпит, - к прежней дичи все же нельзя вернуться" (18 декабря 1856 года). Любопытно также, что Чернышевского Некрасов не обвинял в неопытности или в легкомыслии. "Никакого упрека мне", - вспоминал Чернышевский.

В чем же состояла "буря", постигшая "Современник"?

Известно, что в великосветских и придворных кругах обычно не читали сборники стихов, но зато многие проявляли интерес к популярному и "крамольному" журналу, поэтому появление в нем трех некрасовских стихотворений очень скоро была замечено. О них, по-видимому, доложили Александру II. После этого и начался невероятный шум. Подняли на ноги министерство просвещения и цензурное ведомство. Был отстранен от "Современника" цензор Бекетов. Появились документы, официально запрещавшие новые издания стихов того же автора, а также всякие выписки, то есть перепечатки из книги. Иван Иванович Панаев, как один из редакторов, был вызван к министру просвещения Норову, тот накричал на него и сделал "строжайший выговор за неуместное и неприличное перепечатание стихотворений г. Некрасова...". Панаеву было объявлено, что при первом подобном случае издаваемый им журнал подвергнется "совершенному прекращению". Особый интерес среди документов этого времени представляет составленный князем П. А. Вяземским проект распоряжения по цензурному ведомству. В качестве товарища министра просвещения Вяземский в эти годы (1856-1858) был одним из главных руководителей цензуры. Когда-то свободолюбивый поэт, друг Пушкина и многих декабристов, он давно забыл увлечения молодости и стал ретивым охранителем монархических начал, защитником реакционной политики самодержавия в области литературы и цензуры. Еще Белинский (в письме к Гоголю) дальновидно охарактеризовал Вяземского как "князя в аристократии и холопа в литературе".

Надо отдать справедливость Вяземскому: он лучше других понял смысл некрасовской поэзии и безошибочно определил ее взрывчатую силу. Рассматривая стихи некрасовского сборника "в совокупности", он пришел к заключению, что они являют собой не сатиру, осмеивающую некоторые заблуждения общества, а "более грубый, озлобленный и раздражающий, политический стихотворный памфлет на целое коренное устройство общества и на такие стороны общественного быта, которые... не подлежат литературному обсуждению, а особенно с тою резкостию и цинизмом выражений, какими запечатлены многие стихи".

Вяземский отметил, что в стихах Некрасова преданы грубому порицанию лица, принадлежащие к высшему и зажиточному сословию; они же приносятся в жертву - "сословию низшему", в котором тем самым возбуждаются страсти, неудовольствия и волнения. Во всем цензор-аристократ видел "дикие отголоски" идей французской революции и литературы, которая была "плодом прежних политических и общественных смут во Франции". Что же касается стихотворения "Поэт и гражданин", то смысл его наиболее сильных строк - призыв идти в огонь "за честь отчизны, за убежденье, за любовь", звучащее как лозунг заверение -

Умрешь не даром: дело прочно,
Когда под ним струится кровь, -

Вяземский истолковал вполне определенно: "... тут идет речь не о нравственной борьбе, а о политической... здесь говорится не о тех жертвах, которые каждый гражданин обязан принести отечеству, а говорится о тех жертвах и опасностях, которые угрожают гражданину, когда он восстает против существующего порядка и готов пролить кровь свою в междуусобной борьбе или под карою закона". Вяземский не раз обнаруживал свою враждебность некрасовской поэзии, в частности, осуждал ее антикрепостнические мотивы. Он доказывал, что цензура должна быть особенно строга к Некрасову, так как всеми предыдущими стихами поэт как бы приучил читателей искать чуть ли не в каждом его выражении тайный и неблагонамеренный смысл.

Суждения Вяземского подтверждают, что "Поэт и гражданин" был воспринят в высших кругах как призыв к революции. Об этом говорит опубликованное Герценом в "Колоколе" (20 июля - 1 августа 1857 года) анонимное письмо "Из Петербурга"; резкое по отношению к петербургским "верхам", оно в то же время содержит попытку защитить некрасовские стихи, придать им почти невинный характер. Вот эти строки "Колокола":

"Воры и укрыватели воров большой руки подняли кряк, начади жаловаться государю... на книжку стихотворений, где ничего нет, кроме участия к бедности и ненависти к притеснениям. Аристократическая сволочь нашла в книжке какие-то революционные возгласы, чуть не призыв к оружию. Русское правительство, изволите видеть, боится стихов: "Иди в огонь за честь отчизны" [следуют те же пять строк] ... Это сочли чуть не адской машиной и снова дали волю цензурной орде с ее баскаками. Какое жалкое ребячество!" Тревожные вести с родины оторвали Некрасова от напряженной работы над поэмой. Но работа уже шла. "Групый человек! Я воображал, что можно будет напечатать ее. О Тургенев! Зачем же жить, - то есть мне, которого жизнь - медленное трудное умиранье. Впрочем, к черту хандра и скуление. Хоть для тебя - кончу".

К этому Некрасов прибавил: "Кончивши, начну ее портить; может и пройдет, если вставить несколько верноподданнических стихов". В дальнейшем он так и сделал. Завершив, вернее "скомкав", поэму, не сделав и половины того, что было задумано, он в самом конце, после слов каторжника - "И до Сибири отдаленной прощенья благовест достиг", вписал в его рассказ такие строки:

Взрыдав душою умиленной,
Мы пали ниц, благодаря
Нас не забывшего царя.

В таком" виде текст поэмы "Несчастные" появился в "Современнике" (1858), но уже в следующем ее издании (в сборнике стихов 1861 года) Некрасов выкинул приведенные три строки. Сходная история была и с поэмой "Тишина", начатой также в Риме в конце 1856 года. Четвертая главка этой поэмы, написанная утке на родине, первоначально включала несколько верноподданнических стихов, идеализировавших Александра II и начинавшуюся эпоху реформ. Обращаясь к "стороне родной", иоэт говорил здесь:

К добру разумное стремленье
Животворит твоих детей;
В права вступает просвещенье,
Уходит мрак... крутом светлей,
И быстро царство молодое
Шагает по пути добра,
Как в дай Великого Петра...
Да сбудется!
Погибни злое!

Можно объяснить эти строки стремлением смягчить неблагоприятное впечатление, произведенное в высших кругах некрасовским стихотворным сборником и особенно перепечаткой трех стихотворений; можно рассматривать их и как тактический ход, имевший целью облегчить на-печатание поэмы. Но все-таки в этих слащаво-идиллических, совсем не некрасовских стихах нашли отражение известные либеральные иллюзии, которым одно время поддались даже самые передовые слои русского общества. С одной стороны, широкие обещания реформ, начавшаяся подготовка к отмене крепостного права, с другой - отсутствие реальных надежд на революцию, на преодоление темноты и забитости народных масс, - в этих условиях и Герцен, и даже Чернышевский не избежали некоторых, пусть кратковременных, иллюзий, связанных с новой политикой правительства.

Однако при своем появлении в "Современнике" (1857, № 9) "Тишина" вызвала толки о том, что поэт отказался от прежних резких обличений. Одна из современниц (М. Ф. Штакеншнейдер) тогда же писала Я. П. Полонскому: "Тишина" Некрасова подняла бурю. Его упрекают в отступничестве". Герцен писал Тургеневу: "Видел ли ты, что Некрасов обратился в православие?" (19 декабря 1857 года). Но трезвый и скептический ум Некрасова неизбежно должен был освободиться от заблуждений. Так или иначе, готовя к печати новое издание своего сборника (1861), Некрасов уже отбросил примиренческие настроения: во второй и последующих публикациях "Тишины" (как и поэмы "Несчастные") не осталось и следа от славословий по поводу царя и предстоящих реформ. В конце января 1857 года Некрасов приехал из Рима в Париж. Он явился прямо к Тургеневу и остался в его квартире на Rue de l'Arcade, № 11. Они говорили, гуляли. Иван Сергеевич охотно показывал гостю город, который так хорошо знал, водил по разным примечательным местам. <<Я живу теперь с Некрасовым, - сообщал Тургенев своему приятелю Е. Я. Колбасину. -... Здоровье его, кажется, поправилось - хотя он хандрит и киснет сильно. Он кое-что сделал, но слухи, до него дошедшие об участи его стихотворений, несколько приостановили его деятельность..." (26 января 1857 года). Вскоре в Париж приехал Толстой, и они почти два дня провели втроем. Но тут Некрасов внезапно уехал, - "ускакал опять в Рим, куда влекла его старинная привязанность", как определил Тургенев.

Особой дружеской привязанности между тремя писателями в это время не возникло. Толстому не понравилось, что его спутники были слишком поглощены сердечными делами - Тургенев сетовал на сложность своих переживаний (они были связаны с Полиной Виардо), Некрасову тоже было на что пожаловаться. Словом, у Толстого сложилось впечатление, что "оба они блуждают в каком-то мраке, грустят, жалуются на жизнь..." - так сетовал он (в письме к Боткину) на двух неудачников, встреченных в Париже. А в дневнике Льва Николаевича тогда же появилась запись: "Не смог сойтись с Тургеневым и Некрасовым" (9 февраля 1857 года). Некрасов же, напротив, был доволен встречей с Толстым и вскоре из Рима написал ему: "Теперь я очень жалею, что... мало побыл с Вами".

Авдотья Яковлевна, скучавшая в Риме, встретила Некрасова радостно. Она, кажется, догадывалась о его намерении "удрать" и тем более была довольна возвращением.

Он тоже явно смягчился и пришел к такому выводу: "Нет, сердцу нельзя и не должно воевать против женщины, с которой столько изжито, особенно когда она, бедная, говорит пардон. Я по крайней мере не умею..." (из письма Тургеневу от 17 февраля 1857 года).

Вскоре они отправились в Неаполь, где провели безмятежно три недели - почти весь март. Погода стояла отличная, весенняя природа юга была в полном цветении.

Особенно сильное впечатление на Некрасова произвела поездка в Сорренто {Почти в это же время (в июне) в Италии побывал И. С. Аксаков. В одном из его писем к отцу сохранилось такое описание тогдашнего Сорренто: "... это разнообразие утесов, но не голых только, а покрытых миртами, виноградом, виллами, деревнями. В Сорренто - вы едете одной улицей версты три мимо непрерывного ряда густых садов апельсинных и лимонных..."}.

Он чувствовал себя настолько бодрым, что вместе с компанией русских знакомых совершал дальние прогулки, даже взбирался на Везувий и, подобно другим туристам, пробовал спускаться в самый кратер. А по вечерам сидел на балконе, любуясь лазурным морем и заходящим солнцем, и слушал певца-неаполитанца, - он ежедневно являлся к балкону.

* * *

11 апреля Некрасов и Панаева покинули Рим. Они отправились во Флоренцию, побывали в Генуе, Ницце и около 22-23 апреля {В ряде источников, в том числе в "Летописи жизни и творчества Н. А. Некрасова" Н. С. Ашукина (1935), указывается, что он прибыл в Париж 5 мая (по старому стилю). Но это неверно, поскольку уже 24 апреля И. С. Аксаков писал в Москву о своей парижской встрече с Некрасовым. Кроме того, в письме к Толстому от 5 мая сам Некрасов говорит о своей жизни в Париже как вполне устоявшейся ("Я кормлю и лечу себя - вот главная моя теперь забота").} приехали в Париж. Остановились в Hotel du Luvre. Встретивший их Тургенев показался Некрасову гораздо менее мрачным и грустным, чем в прошлое свидание: Он даже счел нужным немедленно сообщить об этом Толстому, к тому времени уже уехавшему в Женеву: "Тургенев просветлел, что Вам будет приятно узнать".

В первые же дни по приезде Некрасов познакомился с Иваном Сергеевичем Аксаковым, который незадолго до этого появился в Париже и часто встречался с Тургеневым. Можно думать, что Некрасову было интересно увидеть талантливого поэта-славянофила, о стихах которого ему приходилось сочувственно говорить в печати {Например, в "Заметках о журналах" за апрель 1856 года Некрасов привел полностью два больших стихотворения И. Аксакова - "Усталых сил я долго не жалел" и "Добро б мечты...", опубликованные в журнале "Русская беседа". Некрасов писал о них: "Давно не слышалось в русской литературе такого благородного, строгого и сильного голоса".}. С другой стороны, отзыв видного славянофила о личности редактора "Современника", сохранившийся в его письме к отцу, заслуживает внимания, тем божее что он, кажется, не замечен писавшими о Некрасове.

Дело в том, что среди московских славянофилов издавна установилось недружелюбное и отчасти даже пренебрежительное отношение к "Современнику" и его кругу. Здесь, с одной стороны, играли рожь даяние разногласия славянофилов с западниками (ревнителей старины не устраивало отрицание передовым журналом всякой патриархальщины, его борьба с ложными представлениями о народности); с другой стороны, для славянофилов была неприемлема эстетическая позиция журнала, поддержка им обличительной ж желчной поэзии (хотя Некрасов как поэт к раньше интересовал Аксаковых, вспомним, как ликовали они по поводу "примирительных" настроений первой главы "Саши"); наконец, их отталкивала слухи о так называемых "чернокнижных" увлечениях некоторых петербургских литераторов (Дружинина, Лонгинова и других), в известной мере бросавшие тень на весь кружок. Все это объясняет, почему еще в 1854 году Иван Аксаков обсуждал с отцом вопрос о возможности разорвать узы, связывающие милого им Тургенева "с грязным и безнравственным обществом Ив. Панаева и компании".

И вот в Париже Тургенев знакомит Ивана Аксакова с только что приехавшим Некрасовым. Аксаков тут же сообщает об этом отцу - Сергею Тимофеевичу. Сначала он рассказывает о встречах с Тургеневым, замечая: "... есть в нем требование высшей правды и свободы". А затем прибавляет: "Познакомился я на днях с Некрасовым. Он чрезвычайно робок и застенчив; в нем тоже что-то шевелится, и это "что-то" возбуждает симпатию больше, чем самоудовлетворенность "Русского вестника" Каткова и др." (24 апреля 1857 года).

Конечно, это довольно общий и весьма сдержанный отзыв, но в устах Ивана Аксакова он многозначителен.

Осмотревшись в Париже, Некрасов начал ходить по знаменитым врачам, а Тургенев вскоре уехал в Лондон, к Герцену. Некрасова тоже тянуло в Лондон. Он хотел встретиться и объясниться с Гефценом: их отношения приняли к этому времени сложный и напряженный характер. 26 мая Некрасов решил напомнить Тургеневу: "... в числе причин, по которым мне хотелось поехать, главная была увидеть Герщена, но, как кажется, он против, меня восстановлен - чем, не знаю, подозреваю, что известной историей огаревского дела".

Некрасову было больно при мысли, что человек, которого он бесконечно уважал, тот, кто первый после Белинского приветствовал добрым словом его стихи, теперь думает о нем плохо. Поэтому он просил Тургенева: если Герцен пообещает хоть на девять минут зайти к нему в гостиницу, то он, Некрасов, готов, не колеблясь, выехать в Лондон, Тургенев, искренно желая примирения, три дня безуспешно уговаривал Герцена поговорить с Некрасовым. И то ли он еще надеялся на удачу, то ли не успел предупредить Некрасова, но случилось так, что в начале июня тот явился в Лондон, а Герцен отказался с ним встретиться. Причиной действительно было "огаревское дело". Именно оно заставило Герцена отказать Некрасову в своем личном расположении, хотя он высоко его ценил как поэта.

Когда Тургенев (еще из Парижа) сообщал Герцену, что Некрасову понравились отрывки из "Былого и дум", опубликованные в "Полярной звезде", - "Некрасов (которого ты же любишь) был в восхищении от... твоих мемуаров", - то Герцен тут же ответил ему из Лондона (18 февраля 1857 года): "Ты напрасно думаешь, что я ненавижу Некрасова; право, это - вздор. В его стихотворениях есть также превосходные вещи, что не ценить их было бы тупосердием. Но что я нелегко прощаю юридические проделки, вроде покупки векселей Огарева и его союза с плешивой вакханкой, как ты называл Марью Львовну, то эта у меня такой педантизм".

Почти тогда же в письме к своей приятельнице М. Мейзенбуг Герцен сделал такое, важное признание: "Хотя я его как человека не люблю, но это поэт очень замечательный - своею демократическою и социалистическою ненавистью" (28 мая 1857 года).

В чем же состояло "огаревское дело" и почему оно встало между Некрасовым и Герценом?

История началась с того, что Николай Платонович Огарев, разойдясь в 1844 году со своей женой Марьей Львовной, назначил ей определенную сумму, от которой она первое время получала проценты. Но затем Марья Львовна стала требовать от Огарева уже не проценты, а самый капитал. А так как она жила за границей, а Огарев - в России, то ведение своих денежных дел доверила близкой приятельнице - А. Я. Панаевой. Авдотья Яковлевна взяла себе в помощь дальнего родственника Панаева - Н. С. Шаншиева.

По настоянию Марьи Львовны Огарев передал ей (фактически Шаншиеву и Панаевой) свое орловское имение Уручье и несколько векселей. Это было в 1851 году. Через два года Марья Львовна умерла в Париже, и тут обнаружилось, что она не получила от Шаншиева и Панаевой своего капитала. Огарев, естественно, предъявил им иск. И он сам, и его друзья (Н. Сатин, Н. Кетчер и другие) полагали при этом, что за спиной Панаевой и Шаншиева стрит Некрасов. Подозрения Огарева были неосновательны и несправедливы, однако он внушил их Герцену.

Вот почему Герцен не захотел встретиться с Некрасовым. "Причина, почему я отказал себе в удовольствии Вас видеть, - язвительно писал он Некрасову, - единственно участие Ваше в известном деле о требовании с Огарева денежных сумм, которые должны были быть пересланы и потом, вероятно, по забывчивости, не были пересланы, не были даже и возвращены Огареву..." (10 июля 1857 года). Герцен ждал от Некрасова объяснений. Но оскорбленный Некрасов не захотел оправдываться: "Что же касается до причины Вашего неудовольствия против меня, то могу ли, нет ли оправдаться в этом деле, - перед Вами оправдываться не считаю удобным. Думайте, как Вам угодно" (26 июля 1857 года).

Теперь можно с уверенностью сказать, что никаких данных, подтверждающих причастность Некрасова к судьбе огаревского наследства, нет. И Некрасов имел все основания заявить Тургеневу: "Ты лучше других можешь знать, что я тут столько же виноват и причастен, как ты, например" (26 мая 1857 года). А Тургенев, конечно, не стал бы так настойчиво убеждать Герцена встретиться с Некрасовым, если бы не был убежден в его порядочности.

Можно говорить о другом, о том, что, зная об "огаревском деле", Некрасов не предусмотрел всех возможных последствий этой запутанной истории, растянувшейся почти на полтора десятилетия, и не сумел своевременно ее пресечь. Панаеву же можно упрекнуть в неумелом ведении дела, в небрежном отношении к чужим деньгам (точнее - векселям) и к своим обязательствам. Похоже, что все это и имел в виду Некрасов, когда в одном из писем к Авдотье Яковлевне (от него сохранился лишь отрывок) с горечью сетовал на ее "грех", который он "навсегда принял на себя".

Так понимал роль Панаевой в "огаревском деле" и К. И. Чуковский. Он писал: "Виновата ли она, мы не знаем, но если виновата, мы с уверенностью можем сказать, что злой воли здесь она не проявила, что намерения присвоить чужое имущество у нее не было и быть не могло" {К. И. Чуковский, Некрасов. Статьи и материалы. Л., 1926, стр. 94.}. С этим нельзя не согласиться. И тем не менее "огаревское дело" стоило Некрасову многих душевных страданий. Слишком много было у него врагов и завистников. Потому-то над его головой долго вились сплетни, шепот и разного рода слухи, в том числе и слух о том, будто бы он проиграл в карты огаревские деньги. А уж про отношения с Авдотьей Яковлевной и говорить нечего: и без того неровные, они подверглись новым испытаниям...

Несправедливые обвинения в адрес Некрасова были поддержаны не только некоторыми современниками, - они проникли и в научную литературу нашего времени {В 1933 году вышла книга Я. Черняка "Огарев, Некрасов, Герцен, Чернышевский в споре об огаревском наследстве", на которую до сих пор некритически ссылаются историки литературы и комментаторы. Они не обращают внимания на то, что в книге сделана попытка доказать, что Некрасов "был и приобретателем и промышленником, в полной мере" и вел себя в "огаревском деле" так, "как диктовали это хищные навыки современной ему промышленной буржуазии". В этой книге впервые опубликовано множество ценных документов; однако общая концепция исследования Я. Черняка является упрощенной и неверной, а его обращение с фактами грешит предвзятостью.}. Но нельзя не считаться с тем, что против этих обвинений в свое время энергично возражал такой осведомленный свидетель, как Чернышевский. В одном письме из Петропавловской крепости, упомянув об этой денежной тяжбе, он счел нужным заявить: "В многочисленных разговорах, которые она возбуждала в обществе, я громко порицал действия Герцена и Огарева по этому, делу" (20 ноября 1862 года).

И позднее Чернышевский сожалел, что Герцен, пользовавшийся огромным авторитетом в русском обществе, пытался оказать столь пагубное влияние на репутацию Некрасова. "Я полагаю, - писал Чернышевский в 1884 году, - что истина об атом раде незаслуженных Некрасовым обид, известна теперь веем оставшимся в живых приятелям Огарева и Герцена..."

"Огаревское дела" закончилось в конце 1860 года. Иск Огарева был удовлетворен. Некрасов, принимал в ликвидации "дела" самое активное участие. По свидетельству Чернышевского, он "чуть не побил" бестолкового и плутоватого Шаншиева, принуждая его положить конец тяжбе.

Узнав обо веем этом, Тургенев сказал:

- Слава богу, что сняли наконец с себя пятно!

* * *

Теперь вернемся к рассказу о последних днях пребывания Некрасова за границей. В середине июня 1857 года он вместе с Тургеневым и Авдотьей Яковлевной вернулся из Лондона в Париж и стал собираться на родину. Вскоре они выехали в обратный путь. Тургенев провожал их до Берлина - он задумал лечиться в Германии. Из Берлина он отправился в город Зинциг, на левом берегу Рейна, недалеко от Бонна, где начал пить какие-то целебные воды. В письмах друзьям из Зивцига Иван Сергеевич делился впечатлениями и как бы подводил итоги наблюдений над своими недавними спутниками - Анненкову он писал, что Некрасов "очень несчастный человек", потому что "все еще влюблен". И, неодобрительно отзываясь о Панаевой, уверял, что она "непременно сведет его с ума" (27 июня 1857 года).

Более подробно (и уже по секрету!) Тургенев высказал свои впечатления в другом письме - к Марии Николаевне Толстой (сестре писателя), своей соседке по имению. Он сообщил ей, что Некрасов "уехал с г-жею Панаевой, к которой он до сих пор привязан - и которая мучит его самым отличным манером...". Она, показалось Тургеневу, "владеет им, как своим крепостным человеком. И хоть бы он был ослеплен на ее счет! А то - нет. Но ведь - известное дело: это все тайна... Тут никто ничего не разберет, а кто попался - отдувайся, да еще, чего доброго, не Кряхти" (4 июля 1857 года).

В последних словах явный намек на неустроенность собственной личной жизни. В этом смысле Тургенев не раз сравнивал себя с Некрасовым; однажды он писал ему: "... скверное наше положение (во многом, как ты знаешь, сходное), но должно крепиться..." (8 апреля 1858 года). Так и здесь: упомянув о чужой сердечной неразберихе, он тотчас же подумал о своей...

А в общем-то, Тургенев был, вероятно, прав: ведь речь зашла о такой мудреной области человеческих отношений, в которой не только потомкам, но, как видно, и современникам трудно было разобраться, ибо - "это все тайна...". "Тут никто ничего не разберет" - к такому выводу пришел писатель, близко наблюдавший запутанные отношения двух людей. А ведь он был одним из великих сердцеведов русской литературы.

Так завершилась первая поездка Некрасова за границу, продолжавшаяся около года.

© timpa.ru 2009- открытая библиотека