Мертвое озеро
Глава L. Посещение

Глава L

Посещение

Несколько дней Иван Софроныч провел весело. Он ходил с своей Настей в театр, водил ее в Кунсткамеру и на Биржу, несколько раз ездил с ней в окрестности Петербурга. Между тем он делал приготовления к обратному отъезду в Софоновку и желал только отпраздновать в Петербурге рождение своей дочери. Накануне этого дня Иван Софроныч разменял пятьсот рублей на пятачки и гривеннички, собираясь подарить их в рождение своей дочери: Настя очень любила пятачки и гривеннички и в Софоновке собирала и копила их. С этой ношей Иван Софроныч по дороге зашел к Тавровскому, чтоб проститься с ним и принять окончательные приказания по имению.

— Что это у вас? — спросил Тавровский, увидев в руках его туго набитый холстинный мешочек.

Иван Софроныч развязал мешочек и, достав горсть новеньких блестящих монет, показал Тавровскому.

У Тавровского глаза заблистали.

Он взял мешочек, долго любовался монетами, пересыпая их, и наконец спросил:

— На что вам столько мелочи?

Иван Софроныч объяснил, что желает подарить их дочери.

— А! у вас есть дочь?

— Да, — с гордостью сказал Иван Софроныч.

— И большая?

— Да уж осьмнадцатый год пошел.

— Знаете, Иван Софроныч, сыграемте на них, — сказал Тавровский. — Мне ужасно хочется их выиграть у вас.

— Некогда, — сказал старик.

— Нет, пожалуйста!

Иван Софроныч отказывался; но Тавровский просил так убедительно, глаза его так прильнули к блестящим монетам, что у Ивана Софроныча недостало духу отказать.

— Если уж вам угодно, так, пожалуй, извольте выиграть.

Тавровский обрадовался как ребенок согласию старика и тотчас велел поставить стол и карты.

Началась игра. Сначала счастие благоприятствовало Тавровскому. Он поминутно выигрывал и загребал к себе пятачки и гривеннички с такою жадностию, как будто то были груды золота. Иван Софроныч никогда не видал в нем такого увлечения и дивился мысленно причудливости богатого шалуна. Через полчаса все деньги Ивана Софроныча перешли к Тавровскому. У Ивана Софроныча остался один гривенник. Он призадумался. Ему немного жаль стало денег, которые назначались в подарок дочери.

— Нет счастья! Ну-ка, Петруша, — сказал Иван Софроныч, обращаясь к камердинеру, стоявшему у стола, — стасуй да сними на счастье: авось выиграю!

Петр стасовал колоду, снял и подал Ивану Софронычу.

Иван Софроныч стал ставить по очереди, и счастье переменилось: Тавровский не мог убить у него ни одной карты, а Иван Софроныч увеличивал куши и поминутно пригребал к себе обратно свое серебро. Тавровский провожал жадными глазами каждую кучку, и по мере проигрыша желание овладеть серебряными монетами возрастало в нем. Когда наконец Иван Софроныч снова перевел их все в свой холстинный мешочек, Тавровский пришел в отчаяние: он проклинал свое счастие, рвал и бросал карты и так горячился, что Петр, привыкший в самой серьезной игре видеть своего барина молчаливым и спокойным, не знал, что и подумать.

— Ну, помечите вы, — сказал Тавровский и, начав понтировать, поставил карту ва-банк.

Карта была убита. Тавровский удвоил куш. Иван Софроныч опять убил.

Игра делалась довольно серьезною. Тавровский постоянно увеличивал куши, а Иван Софроныч постоянно их выигрывал. Скоро игра сделалась огромною. Иван Софроныч уже не рад был, что начал ее; видя горячность Тавровского и постоянно возрастающие куши, он несколько раз отказывался их бить. Но Тавровский просил, настаивал, и Иван Софроныч с неизменным своим счастьем поминутно приписывал новые суммы к своему выигрышу, которыми исписан был уже весь стол. Негде было писать больше. Иван Софроныч счел. Оказалось до трехсот тысяч.

— Ставьте ва-банк! — сказал Иван Софроныч, желая поскорее кончить игру, которая начинала принимать тягостный характер.

Тавровский поставил — и карта его была убита!

Игра продолжалась. Весь бледный, молча закусив губы, Тавровский дрожащими руками ставил карту за картой, и почти каждая подвергалась той же участи. Холодный пот выступил на лбу Тавровского, голос его сделался как-то беззвучен, глаза перебегали по столу, исписанному огромными кушами, которые он проиграл Ивану Софронычу.

— Ну, Иван Софроныч! — сказал Тавровский с улыбкой, которая при всем его уменье скрывать свои ощущения показалась управляющему болезненною. — Знаете ли, ведь если вы убьете у меня еще две-три карты, так не вам у меня, а мне у вас придется быть управляющим?

И вслед за тем Иван Софроныч убил не одну и не две, а десять карт у Тавровского.

Должно заметить, что Ивана Софроныча более занимало страдательное положение Тавровского, которого несчастию он сам дивился, чем собственный выигрыш. Он даже хорошенько не знал, сколько в выигрыше, и записывал машинально, понуждаемый поминутно нетерпеливыми восклицаниями Тавровского:

— Ну, Иван Софроныч, скорее, скорее!

И под влиянием болезненного и нетерпеливого голоса Тавровского, Иван Софроныч быстро записывал, тасовал, еще быстрее бросал карты; а счастье делало свое дело, и сумма выигрыша постоянно возрастала!

Опять весь стол был исписан; негде было записывать. Иван Софроныч молча положил картах, взял мел и хотел сосчитать.

В лице Тавровского выразился страшный испуг.

— Бастуете? — спросил он. — Еще одну карту — последнюю карту!

Голос его был таков, что Иван Софроныч немедленно схватил колоду, стасовал и приготовился метать.

— Ва-банк! — сказал Тавровский.

Иван Софроныч принялся метать — и дал карту Тавровскому.

Тавровский провел рукою по глазам и испустил долгий, протяжный вздох, как будто дыханию его, долго теснимому, наконец дана была свобода. В то же время и почти такой же вздох вылетел из груди Ивана Софроныча, и лицо его выразило смесь недоумения, испуга и подавляющего впечатления еще неясной, но сильно встревожившей ум мысли. Он сидел неподвижно и широко раскрытыми глазами смотрел в лицо Тавровскому, который наконец сказал, взяв щеточку:

— Квиты!

И он хотел стереть со стола.

— Позвольте! — быстро сказал Иван Софроныч, снова тяжело переводя дыхание и потирая лоб. — Позвольте счесть, сколько я был в выигрыше!

Они оба начали считать — и насчитали около осьми миллионов!

Окончив счет, Иван Софроныч побледнел и долго не мог ничего сказать. Но еще более побледнел Тавровский.

С минуту оба они молча смотрели в лицо друг другу; наконец Иван Софроныч взял карты и слабым голосом, почти шепотом сказал:

— Не хотите ли еще сыграть?

— Нет, Иван Софроныч, — быстро сказал Тавровский. — В другой раз, пожалуй. А сегодня довольно сильных ощущений!

— И правда! Что я, старый дурак, никак с ума сошел! — сказал Иван Софроныч, в минуту овладев собой и победив мысль, забредшую ему мимоходом в голову. — Поиграли, и довольно!

Оба они ничего не имели друг против друга, но им как-то было неловко оставаться вместе, и Иван Софроныч поспешил уйти, а Тавровский не думал его удерживать. Каждому из них хотелось побыть несколько времени наедине с самим собой после слишком сильных ощущений, вынесенных в течение нескольких часов.

В прихожей остановил Ивана Софроныча камердинер.

— Вот, готово! — сказал он, подавая старику письмо. — Уж я же ее отделал! Не хотите ли прочесть? Сами скажете — хорошо!

И он раскрыл письмо и стал читать его Ивану Софронычу. Старик был озадачен крайнею грубостию и презрительным тоном письма, исполненного выходок лакейского негодования против деревенской простоты и необразованности. Ивану Софронычу стало жаль бедной старухи, и он убеждал Петра не посылать письма. Петр долго не соглашался, наконец уступил просьбам управляющего и, разорвав грозное послание, написал новое, в три строки. Оно состояло в следующем: «Любезная матушка! Я написал было вам достойный ответ на ваше письмо, но по просьбе Ивана Софроныча не послал его».

И как ни доказывал ему Иван Софроныч, что лучше ничего не писать, Петр требовал, чтоб второе послание непременно было отдано его матери…

Расставшись с Петром, Иван Софроныч тихо побрел домой и думал, что за странный человек Тавровский. «Кажется, и умен, и образован, и свет видел, и понимает всё так, что и нашему брату, старику, иной раз так не рассудить дела, и деньгам цену знает, а делает иногда такие вещи, что и малому ребенку непростительно! Ну что, хоть бы сегодня, увидал мелочь — глаза загорелись; очень нужны ему мои пятачки и гривеннички, когда самому тысячи нипочем! Пристал — играй да играй! Вот и доигрался было… ух! страшно вспомнить!» К чести Ивана Софроныча должно сказать, что сожаление о выигранных и тотчас же проигранных деньгах если и было в его сердце, то очень недолго, — и именно в ту минуту, когда мысль, что он полчаса был обладателем огромного богатства, достигла его сознания. Но и тут его более поразила странность факта, который совершился так быстро и мог иметь такое огромное влияние на целую жизнь двух человек, так противоположно поставленных в обществе!

В свою очередь Тавровский не мог не удивляться Ивану Софронычу и мысленно не отдать справедливости бесконечному благородству и высокой, целомудренной простоте его сердца. Размышления его были прерваны приходом камердинера, которому он приказал узнать, где остановился Иван Софроныч.

Иван Софроныч первые дни по приезде в Петербург жил в нумерах где-то в Ямской. Но потом он приискал в Коломне небольшую квартирку с мебелью, которая обходилась ему дешевле и была удобнее. Она состояла из двух маленьких комнат в нижнем этаже огромного дома и выходила окнами на улицу.

В день рождения Насти старик с дочерью поднялся довольно рано. Настя оделась в национальный костюм, который она иногда надевала в воспоминание об Алексее Алексеиче, любившем видеть ее в сарафане.

Может быть, потому же Иван Софроныч находил, что никакие немецкие платья не идут так его дочери, как русский сарафан и кисейная рубашка. И в самом деле, Настя в этом костюме представляла тип русской красавицы, полной, румяной, с загорелым лицом, пышными плечами и роскошным станом. Недоставало только открытого, веселого и бойкого взгляда: Настя была постоянно грустна; старик отчасти знал, отчего грустит она, но показывал вид, будто не замечает ничего: он был добр, но упрям и горд и, раз сказав, что дочь его не будет в родстве с Натальей Кирилловной, считал бесчестным даже мысль о возможности изменить свое решение. Надев самый лучший свой вицмундир, украшенный несколькими медалями, Иван Софроныч под руку с дочерью отправился в ближайшую церковь; отец и дочь усердно молились и невольно привлекли общее внимание: отец — своей почтенной и выразительной наружностью, полной простоты и достоинства; дочь — своею красотою, резко выдававшеюся среди бледных, поблекших лиц других женщин, и своим оригинальным нарядом. Отслушав обедню, Иван Софроныч проводил дочь до квартиры, а сам отправился неподалеку навестить одного нужного человека, с которым не успел повидаться. Настя пришла домой, засучила рукава своей белой рубашки, открыв, таким образом, выше локтя свои полные смуглые руки, которыми можно было залюбоваться, взяла кофейник и отправилась в кухню, общую с хозяйкой, варить кофе. Поставив кофейник на плиту, она воротилась в комнату, накрыла чистой салфеткой небольшой столик, поставила чашки, сахарницу, сливки, большой крендель, принесенный хозяйской прислужницей, и задумчиво села перед столом в ожидании Ивана Софроныча.

Стук экипажа и резкий звук бича, раздавшиеся на улице, вывели ее из задумчивости. Она взглянула в окно и увидела экипаж, который так поразил ее своей красивой и странной формой, что любопытная Настя быстро открыла окно и до половины высунулась, чтоб лучше рассмотреть его. То был прекрасный фаэтон, запряженный двумя бойкими серыми лошадями, которыми правил красивый высокий господин, вооруженный длинным бичом; черный негр, с оскаленными зубами, в белом галстухе, красном жилете, синей куртке и сапогах с отворотами, помещался в заднем сиденье и чудовищно скалил зубы, как будто поддразнивая любопытных прохожих, жадно осматривавших его. Форма экипажа, красота и ловкость его владельца, а особенно уродливый жокей приковали всё внимание Насти, которая имела довольно времени полюбоваться интересным зрелищем, потому что экипаж ехал прямо к их дому и наконец остановился перед воротами его. Господин ловко выскочил из экипажа и передал бич и вожжи груму, которого назвал Жоржем. Затем он обратился к стоявшим у ворот мужикам, мастеровым и разным зевакам с вопросом:

— Здесь ли живет Понизовкин?

Никто не дал ответа; все переминались, искоса оглядывая красивого господина, его экипаж и грума, стоявшего с бичом, в грозной позе. Красивый господин повторил свой вопрос.

— Здесь! — невольно сказала Настя и вдруг вся покраснела, перепугалась и быстро отскочила в глубину комнаты.

Красивый господин поднял голову, но никого не видал.

— Здесь? — вопросительно повторил он.

Настя не решилась отвечать.

— Кто же сказал: здесь? — спросил красивый господин в недоумении. — Да где же у вас дворник?

— Барышня сказала! — отозвался мальчик в полосатом халате. — Никак, они тут и живут, — прибавил он, указывая на раскрытое окно.

— Здесь, здесь! — утвердительно повторили в один голос стоявшие у ворот.

Настя, ни жива ни мертва, стояла, прислонившись к стене, когда у дверей послышался звонок. Она отперла двери дрожащей рукой и встретила гостя словами:

— Батюшки нет дома.

— А далеко он ушел? Долго не придет?

— Нет, он сейчас будет, — отвечала Настя.

— Мне очень нужно его видеть… Я могу подождать?

— Как вам угодно.

Следом за Настей гость вошел в комнату; только теперь увидав Настю, он с минуту казался пораженным и ничего не говорил. Настя еще более потерялась.

— Извините, — заговорил наконец гость. — В темной прихожей я совсем не мог разглядеть, с кем имею удовольствие говорить. Так вот какая дочь у Ивана Софроныча! — прибавил он, продолжая оглядывать Настю смелым и удивленным взором. — Ведь я не ошибаюсь, вы дочь Ивана Софроныча?

— Да.

— Сегодня ваше рождение?

— Так точно.

— Я приехал поздравить вас.

Настя поблагодарила наклонением головы.

— Я ужасно рад, что приехал. И знаете почему?

— Нет.

— Я обогатился одним открытием. Так вот по каким дням родятся красавицы! — продолжал гость, пожирая глазами девушку, которая покраснела как пион. — Извините, но я не могу не объявить вам прямо, что вы удивительная красавица. Признаюсь, я видел много женщин в своей жизни — и торжественно отдаю предпочтение русской красавице… и русскому национальному костюму, — прибавил он, — по крайней мере, когда наденет его такая красавица, как вы… — Настя не знала, что говорить, куда смотреть, куда девать свои руки. Гость продолжал с возрастающею любезностию и свободою: - И знаете ли? я нисколько не шучу! клянусь вам всеми женщинами, которых я знал в своей жизни, что не видал никого прекраснее вас! Как идет к вам сарафан! И как мило вы сделали, что открыли ваши прекрасные ручки! Они так хороши, что в самом деле совестно их скрывать. Знаете ли, они так хороши, так хороши, что мне приходит охота попросить у вас позволения поцеловать ваш локоток!

Настя с испугом отскочила и стала поспешно опускать рукав.

— Не хотите? но я вас прошу! — сказал гость умоляющим и настойчивым голосом, сделав движение к ней.

Настя отскочила к самому окошку и торопливо спускала другой рукав.

— Ну, я вижу, вы так строги, что мне придется обойтись без всякого позволения, — сказал гость.

И, быстро подскочив к Насте, он нагнулся…

Между тем, возвращаясь домой, Иван Софроныч издали узнал фаэтон Тавровского и черного грума, с которым имел удовольствие познакомиться у Петра Прохорыча. Он удвоил шаги и не без удивления приметил двух или трех зевак, глазевших в открытое окно, также подняв голову; и вдруг его лицо покрылось смертельной бледностию. Бегом вбежал он на небольшую лестницу, вошел в дверь, которую позабыла запереть Настя, и очутился, лицом к лицу перед Тавровским.

Настя, увидав отца, кинулась к нему с заплаканными глазами и припала лицом к его груди.

Грозное лицо Ивана Софроныча, который с гневом и недоумением оглядывал своего гостя, тяжело переводя дыхание, удивило Тавровского.

— Зачем вы пожаловали сюда? — проговорил Иван Софроныч тихо, но таким строгим голосом, что Тавровский смутился. — Дочь моя и так уж довольно потерпела по милости вашего семейства. Ваша тетушка преследовала ее в своем доме, ваш родственник вздумал удостоить ее своим вниманием, и нас обвинили в интригах. Бог видит, как справедливы были подозрения! Моя Настя сама никогда не согласится вступить в такой брак, если б ваша тетушка пришла упрашивать ее!

Тавровскому показалось, что Настя вздрогнула при последних словах старика.

— И теперь вы, — продолжал Понизовкин, возвышая голос, — вы хотите довершить несчастие бедной девушки, посягая…

— Потише! — возразил Тавровский, более удивленный, чем рассерженный гневной выходкой своего управляющего: привыкнув действовать по влечению минутной прихоти и вообще не слишком разборчиво обходиться с простыми людьми, он видел в своем поступке не более как шутку и совсем не ожидал, чтоб дело могло принять такой оборот. — Потише, — сказал он, — выслушайте прежде, в чем дело. Ваша дочь напрасно встревожилась, и вы тоже. Я слишком хорошо знаю приличия, чтоб оскорбить их. Я позволил себе не более того, что позволительно во всяком кругу…

— Мне дела нет до того, что позволяете вы себе в вашем кругу! — запальчиво возразил Иван Софроныч. — Вы пришли в мой дом и оскорбили мою дочь…

— Чем? — перебил Тавровский. — Я ничего не сделал, да и то, что хотел сделать, не более как самая невинная шутка…

— Шутка! хороша шутка! — перебил управляющий. — Вы приходите в первый раз в дом честного человека и оскорбляете его дочь и делаете целую улицу свидетелем своего поступка, — прибавил Иван Софроныч, указывая на окно, в которое продолжали глазеть любопытные.

— Полноте, полноте, почтенный Иван Софроныч, — заметил Тавровский. — Ваша горячность ослепляет вас. Что несколько дураков глазели в окно, так уж вы вообразили бог знает что.

— Дураков? Нет, это не дураки: это народ; они будут говорить, будут судить. Все знают, кто вы, знают, что я ваш управляющий; и вы так обходитесь с моей дочерью? Что же подумают обо мне? Что подумают о ней? — прибавил старик со слезами. — Это низко, это бесчестно! — заключил он громким, полным негодования голосом.

— Батюшка! батюшка! что вы говорите! — воскликнула Настя, прижимаясь к отцу.

— Замолчи, сумасшедший! — в то же время воскликнул Тавровский, в лице которого появились признаки сильного гнева. — Как смеешь ты говорить мне такие дерзости? Говорю тебе, что я никого не хотел оскорбить и никого не оскорбил. Я пришел сюда совсем с другим намерением, — продолжал он, поднося руку к карману.

— Не хотели ли вы выкупить свой поступок деньгами? — грозно спросил Иван Софроныч, кидаясь к Тавровскому, который невольно отскочил: губы его судорожно стиснулись, глаза засверкали.

— Глупый старик! — сказал он презрительно. — С тобой невозможно говорить теперь. Я вовсе не хочу доставлять глупого зрелища глупым зрителям, которых ты делаешь свидетелями своего сумасбродства, — и ухожу. Буду говорить с тобой, когда ты образумишься. Прощайте, — прибавил он другим голосом, кланяясь Насте. — Если вы иначе поняли мою невинную шутку, то я тысячу раз прошу у вас извинения, но, клянусь, я не хотел сделать ничего дурного и обидного кому-нибудь!

Он ушел, и скоро послышался стук его фаэтона по мостовой и звук бича, резко свиставшего в воздухе.

Иван Софроныч поцеловал в лоб дочь свою и, посадив ее, сказал:

— Успокойся, Настенька, не плачь. Будь умна. Теперь, больше чем когда-нибудь, нам нужны твердость и благоразумие. Приготовься опять мыкать горе. Мы опять не имеем ни жалованья, ни приюта, ни покровителя. Я не могу более остаться у него управляющим. Нам осталась одна надежда — на бога. Да будет же его святая воля!

Старик перекрестился и прижал к груди плачущую дочь свою.

Тихо и печально прошел день рождения Насти.

© timpa.ru 2009- открытая библиотека