Мертвое озеро
Глава XXX. Сослуживцы

Глава XXX

Сослуживцы

— Пожили! — говаривал иногда Алексей Алексеич, значительно подмигивая Ивану Софронычу.

— Пожили! — отвечал Иван Софроныч.

И оба умолкали, как будто одним словом всё было сказано, и тихо погружались в думу.

В самом деле, они славно пожили. Время их молодости и службы относилось к первым годам нынешнего столетия. Служили они верой и правдой, да уж и попроказили! Только слушай, как разговорятся да начнут рассказывать. В день не перескажешь анекдотов, в которых они сами были героями.

Длинная-длинная история.

Алексей Алексеевич Кирсанов был уже два года ротным командиром, когда в роту к нему перевели новопроизведенного прапорщика Ивана Понизовкина. Понизовкин происходил из податного состояния и личною храбростью добыл себе офицерский чин. Явившись к Кирсанову, он с первого же раза понравился ему. Военная жизнь скоро сближает: не прошло недели, как уже Кирсанов не мог двух часов провести без своего нового подчиненного. С своей стороны, Понизовкин, при всей почтительности к начальнику, не мог сдержать добродушных излияний, к которым чрезвычайно наклонна была его мягкая душа в веселые минуты, и не замедлил признаться Алексею Алексеичу, что он за него готов и в огонь и в воду. Когда кончилась кампания и Кирсанов за ранами должен был подать в отставку, такое горе взяло его при прощанье с Иваном Софронычем, что он расплакался как ребенок.

На Иване Софроныче также не было лица. Оба они были люди одинокие; у Кирсанова не было ни отца, ни матери, ни сестры, ни братьев, а у Ивана Софроныча тоже, и притом — ни кола ни двора! Промаявшись с полгода в деревне своей один-одинехонек, Кирсанов не выдержал и отправил к Ивану Софронычу предложение: выйти в отставку и поселиться у него в качестве управляющего. День, когда наконец прибыл Иван Софроныч в провинцию, был счастливейшим днем в жизни Алексея Алексеича. С той поры они не разлучались.

Много лет прожили они в деревне, много, по выражению Алексея Алексеича, пропустили чижиков, и с каждым днем становились всё необходимее друг другу. Какая-то тайна, относившаяся к их прежней жизни, связывала их еще более. Раза два в пятнадцать лет ездили они в Петербург, разыскивали там что-то, но возвращались, по-видимому не достигнув цели, и привозили только множество разнородных вещей, обыкновенно подержанных, купленных по случаю и чрезвычайно дешево. В деревне, первые дни по возвращении, они только и делали, что пересматривали свои покупки, а иногда и приступали к переделке некоторых. Вообще время свое коротали они сельскими занятиями, охотой, а главное — рассказами о прошлой своей жизни, богатой деятельностию, опасностями, забавными случаями и проказами, в которых выражалась их прежняя удаль. И после таких-то воспоминаний, наговорившись вдоволь и приумолкнув, они обыкновенно изредка повторяли:

— Пожили!

— Пожили!

И в лицах их сияло спокойствие и довольство.

Если уж сильно приступала к ним скука, они отправлялись в ближайший город, и тут-то производились те многочисленные и разнообразные закупки, по милости которых Алексей Алексеич не без основания называл свой дом полной чашею.

Любимым и единственным занятием их в городе было бродить по лавкам, по рынкам и покупать. Но покупать не как другие покупают: спросил цену, поторговался — отдал деньги ивзял вещь, — нет!

— Да с таким порядком в год разоришься, — говорил Алексей Алексеич.

— Дома не скажешься, — замечал Иван Софроныч.

— Нет, коли покупать, так у нас поучиться, — говорили они оба.

И действительно, искусство их покупать дешево превосходило всякое вероятие. Никто так не умел, по их собственному выражению, «пустить продавцу туману в глаза», как они. Они славились своим искусством, гордились им и с наслаждением рассказывали, что однажды из-за них купец подрался в лавке с своим приказчиком. Правда, не спрашивайте, что покупать? Поедут они в город купить сахару, чаю, ситцу, суконца, а привезут хомутов, черкесскую шапку, пару шестиствольных пистолетов, короб французского черносливу, шахматную доску с точеными из слоновой кости конями и пешками.

— Да на что им шахматная доска? — спросит человек, знающий, что оба они в шахматы шагу ступить не умеют.

— Дешево, — говорит Алексей Алексеич.

— Дешевле пареной репы, — прибавляет Иван Софроныч.

— Да понеси продавать: кому не надо — больше даст, — говорит Алексей Алексеич.

— С руками оторвут, — прибавляет Иван Софроныч.

— Ну так что же не продали?

— Не пролежит места, — говорит Алексей Алексеич.

— Не нам, так детям пригодится, — прибавляет Иван Софроныч.

И вследствие такой логики не было вещи, которой не купили бы они, будь только дешево, или хоть не поторговали. Идет ли солдат с бритвами, везут ли старую двуспальную кровать, торчит ли между старым хламом упраздненная вывеска, эстампы ли какие завидят они на прилавке, несет ли баба рукавицы, — до всего было дело нашим приятелям, всё торговали и покупали они.

— Эй, тетка! продажные, что ли? — спрашивал Алексей Алексеич, увидав бабу с рукавицами.

— Продажные, батюшка, — отвечала баба, останавливаясь.

— А что просишь?

— Да девять гривенок, батюшка.

— Девять гривен! — с ужасом восклицал Алексей Алексеич.

— Девять гривен! — повторял с таким же ужасом Иван Софроныч.

И оба они взглядывали на старуху как на помешанную.

— А то как же, кормильцы? — говорила она. — Ужели не стоят? Да ты погляди, какой товар-то!

И старуха принималась выхвалять рукавицы. Покупатели молча и терпеливо выслушивали длинную похвальную речь.

— Так, так, — лишь изредка иронически замечал Иван Софроныч.

Алексей же Алексеич, вертя своей тростью и стараясь как можно глубже вонзить ее в землю, казалось, погружен был в посторонние мысли, и когда старуха наконец умолк<а>ла, он вдруг совершенно неожиданно спрашивал ее:

— А что, тетка, есть на тебе крест?

Старуха широко раскрывала изумленные глаза, крестилась и произносила:

— Что ты, батюшка? ужели без креста? Православная — да без креста!

— Ну так как же. И не стыдно! Девять гривен просишь за штуку, которая и половины не стоит!

— Что ты, кормилец! Уж и половину. Да тут одного товару на полтину.

— На полтину! — с ужасом восклицал Алексей Алексеич.

— На полтину! — с таким же ужасом повторял Иван Софроныч.

И оба они опять посмотрели на старуху как на безумную и помолчали.

— Да что ты, тетка, нас за дураков, что ли, считаешь? — говорил Иван Софроныч обиженным голосом.

— Как за дураков… что ты, батюшка? А ты вот сам разочти. Жаль, счетцев нет: не на чем выложить!

— Ну, выложим, изволь, выложим! — говорил Алексей Алексеич, доставая из кармана маленькие счеты, без которых никогда не выходил со двора, когда бывал в городе.

Начинали выкладывать. Старуха толковала свое, покупатели — свое.

— Ну вот видишь: кожа столько-то, варежки столько-то, работа столько-то, и выходит всего тридцать пять копеек!

— Нет, уж меньше семи гривен, как угодно, взять не могу, — говорила сбитая с толку баба.

— Семь гривен! семь гривен! — с ужасом восклицали один за другим покупатели.

— Да приходи ко мне, — говорил Иван Софроныч, — да я тебе по сороку копеек сколько хочешь таких точно продам.

— А коли свои есть, так неча и говорить.

И старуха идет.

— Тридцать пять взяла?

— Своей цены не даете!

— Ну, сорок?

Баба не отвечала и быстро удалялась.

— Да ты хочешь продать? — вскрикивал Алексей Алексеич.

— Как не хотеть!

Баба останавливалась.

— Ну так говори делом.

— Чего говорить, коли своей цены не даете!

— Как не даем? Ведь выкладывали.

— Да как выкладывали — по-своему всё.

— Ну, выложим, изволь, опять выложим, по-твоему.

Начиналось снова выкладывание.

— Варежки: девять копеек…

— Двенадцать, — перебивала старуха.

— Девять, — говорил Алексей Алексеич, страшно стуча костяшками.

— Девять, девять, — подтверждал Иван Софроныч.

— Тесемка: три.

— Четыре!

— Кожа, работа… Ну и выходит тридцать восемь копеек.

— Как тридцать восемь! что ты, батюшка?

— Ну, сорок, сорок! Барыша пять… Ну, взяла сорок пять?

— Нет уж, меньше шести гривен взять не могу.

— Такой упрямой старухи я еще не видывал! — сердито восклицал Алексей Алексеич, смешивая костяшки. — Нет, что с ней слова терять. Видно, не хочет продать.

— Не хочет! — лаконически подтверждал Иван Софроныч.

— Как не хотеть? Вот что выдумали, прости господи! — возражала обиженная старуха.

— Ну, так сколько же?

— Да нет, не хочет, не хочет! — восклицал Иван Софроныч, поддразнивая бабу.

— А видно, вы, вижу я, купить не хотите, — сердясь, возражала она.

— Ну, взяла сорок пять?

— Да не будет с ней толку! — замечал Иван Софроныч.

— Будет, Иван Софроныч, будет.

— Не будет.

— Так вот же будет, прибавлю ей пятак. Ну, дам полтину — бери деньги!

— Полтину! — восклицал Иван Софроныч. — Да что у вас денег куры не клюют, что ли? И охота с ней связываться?.. Не видите разве — баба белены объелась!

— А ты не обижай ее, Иван Софроныч, пусть она сама увидит, пусть увидит. Ну, выкладывали? Ладно даю, ведь ладно, — взяла полтину?

— Да, возьмет она, дожидайтесь!

Наконец торговка, осыпая Ивана Софроныча свирепыми взглядами, изъявляла согласие.

— Приведись на меня, не взял бы, даром не взял бы! — говорил Иван Софроныч. — И товар дрянной, и работа рыночная!

— Товар дрянной! — говорила старуха. — Да ты такого товару, чай, и не нашивал. Уж кабы не для его милости…

Алексей Алексеич вручал ей полтину, и она удалялась, ворча.

— Ну, задели штуку! — говорил Алексей Алексеич, вытирая пот со лба.

— Задели! — повторял самодовольно Иван Софроныч. — Штука отличная, самим не стыдно носить…

— А сшиты как! Вишь, словно железные!

И оба они пускались выхвалять покупку свою с таким же жаром, как прежде хулили ее.

— Да один товар вдвое стоит, — говорил Алексей Алексеич.

— Что говорить, даром взяли, — отвечал Иван Софроныч. — Нечего сказать, обработали!

— Обработали!

И потом, воротившись домой, они лукаво посмеивались и, любуясь своим приобретением и дивясь его дешевизне, повторяли:

— Туману, просто туману пустили ей в глаза!

Так покупали наши приятели. Справедливость требует заметить, что Иван Софроныч сначала вооружался против некоторых покупок, доказывая их бесполезность.

— Дешево, точно дешево, — говаривал он в раздумье, рассматривая, например, огромный скат проволоки в триста аршин, приобретенный Алексеем Алексеичем за рубль тридцать копеек ассигнациями. — Да что нам в проволоке! Век проживем — не понадобится!

— Ну, продадим, — отвечал Алексей Алексеич, толкая ногой проволоку, которая с шипеньем и звоном покатилась по двору. — Ведь кому не надо — больше даст. Стоит свезти в город!

В город, однако ж, новоприобретенные вещи, оказавшиеся ненужными, не отвозились, а оставались в Овинищах, под непосредственным смотрением Ивана Софроныча, который и сам, наконец, увлекся страстью своего хозяина и не мог видеть чужой вещи без того, чтоб хоть не пощелкать языком. Оно так и должно было случиться со всяким, кто приходил в соприкосновение с Алексеем Алексеичем. Кирсанов был человек чрезвычайно пылкий, увлекающийся; за мыслью немедленно следовало у него применение, за желанием — исполнение, и одумывался он уже тогда, когда было поздно. Натура его была в высшей степени деятельна; он принадлежал к числу тех людей, у которых руки уж так устроены, что не могут быть ни одной секунды в спокойном положении, — если нечего делать, то они хоть мнут ими кусочек хлеба или воску, отвертывают машинально пуговицы у собственного сюртука или что-нибудь подобное. Алексей Алексеич так часто и делывал. Живость его доходила до невероятной степени. Если он вздумает обрезать ногти, то непременно дорежется до того, что прихватит самого мяса. Если вздумает починить что-нибудь, то сначала починит, и хорошо, а потом станет еще хитрить, как бы еще лучше сделать, и совсем испортит.

Таким образом, благодаря постоянному стремлению к деятельности произошло, что в течение пятнадцати лет весь дом Алексея Алексеича, со всеми его сараями, амбарами, флигелями и чердаками, превратился в складочный магазин всего подержанного, старого, изломанного, вышедшего из моды и употребления — словом, всего, что только по каким-нибудь причинам вывозилось на рынки ближайшего города. Нельзя сказать, однако ж, чтоб владельцы не принимали некоторых мер к сбыту своих приобретений; иное они продавали, иное выменивали, иное даже дарили. А Иван Софроныч не выезжал из дому без того, чтобы не набрать с собой во все карманы разных мелких вещиц — колец, табакерок, часов, гитарных струн, представляя, таким образом, своею особою ходячую лавочку. Стоило при нем заикнуться о какой-нибудь вещи, как он тотчас подходил к знакомому и даже незнакомому и предлагал ее по самой умеренной цене, показывал, расхваливал, рассказывая тут же ее историю. Но все эти меры оказывались, однако ж, далеко не достаточными, Вещей всё-таки не убывало, потому что вместо каждой какой-нибудь сбытой появлялось две или три новоприобретенные. Несколько раз Алексей Алексеич пробовал даже делать из своих вещей то самое употребление, которое предполагал сделать, покупая их. Нанимались кузнец, шорник, обойщик, на отдаленном от барского дома флигеле появлялась самодельная вывеска: «Экипажное заведение». Все старые экипажи, колеса, дроги вытаскивались и выкатывались из сараев.

— Подновим, переделаем и возьмем в городе вчетверо! — говорил Алексей Алексеич.

И вот кузнец жег без милосердия уголья в кузнице, раздувая их исполинскими мехами, шорник диктовал длинный реестр нужных материалов, каждый день дополняя его, обойщик распевал песенки в ожидании работы… Но работа шла медленно и скоро совсем останавливалась.

— Не под силу хватили! — говорил наконец Алексей Алексеич, раскрывая и закрывая пустой кошелек. — В кошельке ни гроша, хоть выжми (и он сжимал в ладони кошелек), а нужно еще двои рессоры купить новые, да сукна тридцать аршин, да басону…

— Не минешь подождать до будущего года, — замечал Иван Софроныч.

— А что, Иван Софроныч, — говорил вдруг Алексей Алексеич, — я всё думаю: ведь дело верное?

— Верное.

— За тарантас триста дадут?

— Дадут триста, коли не больше.

— И за коляску пятьсот?

— Пятьсот.

Алексей Алексеич робко взглядывал на Ивана Софроныча и вполголоса говорил:

— Возьмем?

В лице Ивана Софроныча мгновенно появлялся испуг.

— Что вы, батюшка, Алексей Алексеич, вас ли я слышу?

— Выручим, так положим…

— А что скажет Александр Фомич? — замечал Иван Софроныч.

— Что скажет? — несмело возражал Алексей Алексеич. — Что скажет? Мертвые не говорят, Иван Софроныч.

— Не говорят, так и можно делать, стало быть, что вздумается! — голосом, близким к негодованию, возражал Иван Софроныч. — Батюшка Алексей Алексеич, — прибавлял он кротким, упрашивающим голосом. — Ну, не живет Александр Фомич; ну, Ваня жив.

— Ваня, Ваня! — с нежностью повторял Алексей Алексеич. — Жив Ваня? А бог один знает, жив ли еще Ваня!

— Жив, ваше высокоблагородие, жив; коли не знаем, что умер, значит, жив. Милости божией не постигнешь и не измеряешь, и судьбы его неисповедимы.

— Тссс!.. — говорил Алексей Алексеич, заслышав шаги в прихожей.

Оба в одну минуту умолкали и потом уже не возобновляли таинственного разговора долго, долго; разве опять начнут выгодное дело, да денег не хватит. Алексей Алексеич ходит день-два сам не свой, посматривает на Ивана Софроныча, тоскует, что дело гибнет выгодное, да вдруг и шепнет Ивану Софронычу тихо, несмело:

— А, была не была — возьмем!

Но, встретив те же суровые возражения со стороны Ивана Софроныча, покраснеет и робко приумолкнет. А потом в откровенную минуту благодарит Ивана Софроныча, что он спас его от искушенья, от тяжкого греха; и оба они после таких объяснений дружно и тихо говорят о своей старой жизни, о походах, о сражениях. Всего чаще в их разговорах упоминается Аустерлицкая битва, и, начиная говорить о ней, оба они понижают голос, который становится как-то нежнее, тоскливее, и ничего невозможно расслышать в их тихой беседе, кроме некоторых слов, таинственно произносимых: Аустерлиц… Александр Фомич… Ваня… клятва…

— А не махнуть ли нам в Петербург? — говорил в заключение Алексей Алексеич.

— Полагаю, собраться тяжеленько будет, — отвечал Иван Софроныч со вздохом. — Много и так теперь понесли изъяну… Да и что? ездили раз, и другой ездили… а как божьего соизволения нет, так хоть всё езди — толку не будет!

— Ну так до будущей весны, — порешал Алексей Алексеич.

Весна приходила; но путешествие опять почему-нибудь откладывалось. Много лет прошло таким образом; приятели наши ограничились тем, что выписали наконец газету, где много помещалось всяких известий, а в особенности таких, которые отчетливо показывали, кто именно и в каких чинах прибыл в столицу и кто отправился в Динабург или другой город. Статья о приезжающих и отъезжающих с особенным интересом первая прочитывалась нашими приятелями, — может быть, потому, что сами они никуда не выезжали, а больше сидели в Овинищах. Фамилии при чтении, которое всегда происходило вслух, произносились с особенной ясностью, и над некоторыми друзья наши задумывались. Вообще все статьи и известия, где много упоминалось фамилий, заслуживали особенное их внимание. От таких статей прямо переходили они к публикациям о продаже разного старья, которое так любит сбывать через газеты петербургский житель, и глаза их разгорались…

— Обогатиться, просто в один год можно было бы обогатиться! — восклицал Алексей Алексеич. — Ведь что здесь? и умеешь покупать, да купить нечего! Уж попади я туда!..

И, однако ж, было истинным счастием, что они не попадали в Петербург или попадали редко. Маленькое состояние Кирсанова и так уже было сильно расстроено дешевыми покупками в уездном городе и страстью озадачивать, делать всё или хоть начинать в широких размерах, превышающих средства, а главное — гордым стремлением обходиться домашними средствами, не иметь ни в чем нужды до города. Страсть к широким размерам губила наших друзей. Нужно раз в месяц подковать тройку чалых — строилась кузница, нанимался кузнец. Понадобилось полудить посуду — Алексей Алексеич порядил гуртом на неделю пять человек бродячих лудильщиков, которые в тот же день и сделали всё нужное. Алексей Алексеич бродил в тоске, придумывая, чем занять своих «лудителей» в остальные пять дней, и кончил тем, что приказал им вылудить триста аршин проволоки, которая ни в обыкновенном, ни в луженом виде не могла никогда им понадобиться, а была куплена потому, что дешево.

Так жили наши приятели, пока не случилась катастрофа, к описанию которой мы теперь переходим.

© timpa.ru 2009- открытая библиотека