Тонкий человек, его приключения и наблюдения (незавершенное)
Часть I. Глава VI

Глава VI

Заговорившись с ямщиком, приятели наши не заметили давно уже открывшегося перед их глазами целого моря воды, обрамленного с противоположной стороны грядою высоких обнаженных гор, которые обрывом, почти перпендикулярно возвышались над водой, то удаляясь в глубину материка и образуя извилистые заливы, то выступая среди воды, подобно островам и утесам; вообще же среднее расстояние до гор было, по-видимому, не менее пятнадцати верст; такова была здесь ширина разлива, которого крайних точек в длину простой глаз не мог определить: вправо и влево вода сливалась с горизонтом, который, казалось, служил ей единственною границею.

Среди этого необъятного моря местами виднелись леса, обнаженные, унылые, без малейших признаков зелени, хоть время подходило уже к половине мая и в местах возвышенных деревья находились в полном весеннем уборе; торчали верхушки лозняка, жимолости, орешника, служившие признаком растущего тут кустарника; мелькало два-три островка; виднелись соломенные крыши до половины потопленных водой деревень. Там и сям, в разных направлениях, глаз усматривал небольшие чернеющиеся точки, быстро мелькавшие по гладкой поверхности воды, осторожно и ловко скользившие среди кустарников: то были ботники, служившие местным жителям единственным средством сообщения в весеннюю пору. С них слышались протяжные крики, как-то уныло и жалобно раздававшиеся над водой и придававшие картине еще более пустынный и дикий характер.

Ботник — род челнока длиною с кормы до носа не более пяти аршин, шириною в аршин — выдолбывается из цельного толстого дерева; на нем может поместиться от одного до трех человек; плавание на ботнике довольно опасно, при малейшем неловком и быстром движении он неминуемо опрокинется. Но никакое другое судно, более удобное и просторное, не будет здесь годно по весьма понятной причине: если по низменным местам в разлив свободно может пройти мачтовое судно, то, с другой стороны, места возвышенные, которых верхушки едва покрыты водой, с трудом дают возможность свободному плаванию самой малой лодочке; кустарники, пни погорелых или порубленных лесов, скрытые в разлив под водой, также служат таким препятствием, которого, пустившись в это временное море на большой лодке, и преодолеть невозможно; да, правду сказать, эти препятствия таковы, что и на ботнике только при навыке и ловкости местных обитателей проплывете благополучно, и то не всегда…

— Что за гора там видна? — спросили путешественники.

— Не гора, берег, — отвечал ямщик. — Вишь, какую воду господь дал нынешний год! Под самую Оку подошла и всё, всё даже сплошь потопила. Эва! Куда ни глянь, всё вода!

— Где же Баландино?

— А вот тут, за лесом.

Он указал вправо.

— Как! Тоже в воде?

— Ну, не совсем. У них место повыше. Они так на бугорочке приткнулись, а кругом, известно, — вода, да и которые пониже избы поставлены, чай, тоже облило.

— Как же мы до него доберемся?

— А вот не знай, что нет. Скоро, чай, будут с ботинками.

Нужно было вооружиться терпением и ждать. Часа три ждали наши путешественники, покуривая папиросы. Наконец терпение их истощилось. Тростников хранил мрачное молчание. Грачов же имел счастливую способность сокращать время, повторяя по нескольку часов одно и то же слово, лишь бы перед ним находилось живое существо, имеющее уши. Этим он наверное вгонял своего слушателя в пот, а иногда достигал и более существенных результатов. Так в настоящем случае он приставал к ямщику строго и настойчиво с вопросом: «Скоро ли?» — как будто ямщик мог дать ему удовлетворительный ответ и даже был виновником промедления.

— Скоро ли? Скоро ли? — повторял он с каждой минутой грозней и. грозней. И результат был неожиданный; сначала ямщик отвечал бойко и с уверенностью: «А вот сейчас» или: «Теперь, чай, не пройдет и десяти минут, как приедут», потом видимо начал конфузиться, издавая глухие восклицания, вроде: «А господь их знает, что они там замешкались», а наконец, как будто почувствовав окончательно угрызение совести, быстро отпряг пристяжную, сея верхом и поехал прямо в воду. Это случилось в ту самую минуту, когда поведение Грачова довело его товарища до крайней степени молчаливого озлобления и Тростников готовился прочесть своему другу ядовитый выговор, но неожиданный оборот дела сковал язык его, а Грачов обратился к ямщику с восклицанием:

— Что ты делаешь?

— А вот съезжу — узнаю!

— Да ведь тут глубоко?

— А ничего. Я горбочком. Тут горбочек есть…

— Воротись, сумасшедший! — строго крикнул Тростников. — Увидишь ты теперь под водой горбочек!

Но ямщик, казалось решивший лучше утонуть, чем вновь подвергнуться допросу Грачова, отвечал не оглядываясь:

— Ведь тут недалече. Почитай, вплоть за лесом. Где глубоко, там можно и вплавь маненько, да, кажись, не надо быть глубоко; прошлый год я сколько раз езжал — больше как по брюхо лошади нигде не было.

Говоря таким образом, ямщик подвигался вперед, лошадь его шла действительно по брюхо в воде, разбрасывая кругом крупные брызги. Тростников еще раз попытался было воротить его, но ямщик, ответив ему, что он тут и ночью дорогу нахаживал, прикрикнул на лошадь и скоро скрылся в кустарнике, предшествовавшем лесу.

— Оставь его, душа моя, — сказал <Грачов>,- нам же лучше: он поторопит мужиков.

— А как он потонет?

— Ну вот, потонет!

— Или простуду схватит: теперь не лето.

— Вот еще! Да разве они когда простужаются? О чем вздумал беспокоиться! Право, ты шутник!

И он расхохотался.

Пусть не подумает читатель, что горой нага имел злое сердце; нет, он был добр, и не было щедрее его человека, когда дело шло о том, чтоб вознаградить труд мужика: доказательство — изрядные суммы, которые он постоянно давал на водку ямщикам. Но только он держался такого мнения, что мужик одарен железным здоровьем, что он не должен знать ни усталости, ни болезней и что нет такого труда, который непозволительно было бы взвалить на плечи русского мужика, нет такого поступка, который был бы не позволен с ним, если только имеешь намерение заплатить ему.

Прошло еще с час. И ямщик пропал. Приятели наши находились в довольно неприятном положении: сидя в своем экипаже у воды, которая круто пересекла им дорогу, продуваемые холодным пронзительным ветром, они сильно продрогли, что и послужило поводом к единственному утешению, которое оставалось в их положении: они откупорили бутылку хересу и приступили к остаткам провизии, которою запаслись в Вязниках. Всё это было сделано без помощи Федора, который, свернувшись на козлах, так сладко спал, что им жаль было будить его. Бутылка приходила уже к концу, когда с воды начали долетать к ним пронзительные крики.

— Ну вот, наконец, видно, едут! — сказал Грачов.

Однако ж прошло еще четверть часа, а никто не показывался из кустов, куда постоянно были направлены их глаза; только крики продолжались, и так как они, по-видимому, принадлежали одному человеку и доносились всё с одного и того же места, то приятели наши оба вдруг пришли к одному не совсем веселому заключению, что ямщик их потонул и призывает на помощь, теряя последние силы; это казалось тем вероятнее, что крики имели характер отчаянный и раздирающий. Что именно кричал неизвестный, разобрать не было возможности: это был всё один и тот же протяжный звук, начинавшийся каким-то болезненным вскрикиванием и оканчивавшийся пронзительной, бесконечно длинной-длинной и за душу хватающей нотой, медленно замиравшей в порывах ветра.

Рюмка портвейну, уже подносимая к губам, задрожала и пролилась в руках Грачова. Бледный, с остановившимся в горле куском ветчины, он быстро взглянул на Тростникова. Тростников в свою очередь молча посмотрел на бледное лицо своего товарища. В довершение ужаса Федор, спавший, как им было известно по опыту, так, что его не разбудишь и пушечным выстрелом, мгновенно пробудился, вытянулся на козлах во всю длину своего высокого роста и тоже, казалось, прислушивался, в то же время с напряжением вглядываясь вдаль.

Ничего, однако ж, не было видно. Только раздирающие крики продолжались с прежнею силою. Наконец и они смолкли.

— Видно, пошел ко дну! — с отчаянием произнес Грачов.

Здесь, по примеру господина Евгения Сю, нам бы следовало поставить точку и обратиться к «прочим действующим лицам романа», но как мы пишем не роман, а правдивые похождения! и как у нас нет покуда «других действующих лиц», кроме представленных читателю в предыдущих главах, то мы, к сожалению, не можем воспользоваться примером опытного романиста и теперь же доскажем развязку сцены.

— Едут! — вскрикнул вдруг Федор.

— Кто? — спросили в один голос приятели, вскочив в тарантасе и всматриваясь вперед.

Ничего, однако ж, они не видали.

— Ботники, — отвечал Федор.

— Да где же они?

— А в кустах. Разве не изволите слышать, как весла плещут? А вот и голоса!

В самом деле через минуту воздух наполнился криками многих голосов, которые далеко не были так унылы, как крик, встревоживший наших приятелей. Напротив, среди них слышался даже веселый хохот; дружный плеск весел также доносился до ушей путешественников, но ничего еще не было видно. Наконец из кустов показались и ботники, сперва один, потом другой, третий, а за ними ямщик наших друзей — верхом на своей пристяжной. При виде его у друзей наших отлегло от сердца. Грачов, присмиревший было и как-то робко поглядывавший на своего приятеля, вдруг приобрел прежнюю самоуверенность и развязно сказал:

— Видишь, я говорил! Слыхано ли, чтоб им что-нибудь сделалось? Уж я знаю!

С ботников, быстро приближавшихся, доносились веселые голоса. На корме каждого из них находилось по здоровому и ловкому мужику; они гребли одним веслом, не глядя, потому что лица их обращены были к ехавшему за ними ямщику, который, по-видимому, сильно возбуждал их веселость. В самом; деле, бедный парень, весь мокрый, представлял довольно жалкую фигуру: с лица и платья его ручьями стекала вода, на голове его не было шляпы, и длинные мокрые волосы, в беспорядке прилипшие ко лбу и бледным его щекам, придавали ей вид безобразный и страшный. Промоченный до костей, он дрожал, но старался бодриться, весело принимая более или менее едкие насмешки гребцов.

— Шляпу-то, шляпу-то надень! — кричал один. — Вишь, ветер какой, да и чего снял? Али господ видишь? Больно рано, голова. Господа, чай, добрые, не взыщут.

— Да есть ли у него, братцы, шляпа-то? — заметил другой.

— Как, чай, не быть! Ведь ямщик тоже называется. Есть, что ль, шляпа, а? — обратился он к мокрому парню.

Парень молчал.

— Молчит! — крикнул третий. — И шляпы не надевает. Видно, зарок такой дал: без шляпы ездит. Слышь, парень: зарок, что ль, такой дал?

— Зарок! — отвечал парень, неожиданно подскакивая к вопрошающему и поднимая лошадь в дыбы, причем гребца обдало потоком воды.

— Что ты? Что ты, шальной! — воскликнул он. — Сам вымок, словно вода, так надоть и других окатить! Перестань, говорят! С господами поедем!

Но парень не унимался.

— Эх вы, баландинские! — кричал он, врываясь в средину ботников и обдавая гребцов ручьями воды. — Не глиняные, небось, не размокнете!

Гребцы отвечали ему странными криками и, дружно ударив веслами, окатили его в свою очередь. Парень принужден был спасаться бегством, и как к берегу было мельче, то лошадь его в несколько прыжков очутилась на суше.

Приятели наши закидали его вопросами.

— Продрог? — спросил его Грачов.

— А ничего.

— Пей, — сказал Тростников, подавая ему стакан портвейну.

Парень выпил.

— Да ты тонул, что ли? — спросил он.

— А нет, не тонул, — отвечал ямщик, садясь и стаскивая с пог мокрые сапоги.

— Чего же ты орал, словно зарезанный? — спросил Грачов.

— А маненечко огряз, — отвечал парень, выливая из сапога воду.

— А как маненечко? — спросил Тростников.

— Да лошадь как ухнет вдруг.

— По уши?

— Да перво так по уши. А тут, глядь, и ушей не видно! Вся ушла.

— И ты с ней?

— Куда с ней! Я спрыг.

— В воду?

— В воду, как в воду? — чай, глыбко! А тут куст — я как пряну, да, спасибо, елшинка крепкая попалась-удержала! Да уж и прянул же я! — продолжал парень. — Скажи другой раз — в жисть так не прыгнуть! Почитай сажени с три до куста было. Инда шляпа слетела с головы — искал, искал, не нашел! А, чай, тут, проклятая, где-нибудь близехонько, поди, к кусту прибило!

Между разговором ямщик выжал рубашку и всё остальное, снова надел, обул сапоги на выжатые онучи.

— Ну ты и пошел кричать?

— А как не кричать? Лошадь, гляжу, оказалась, да и ни с места! Будь глыбко, выплыла бы, а то, вишь, втяпалась в грязь — вот ей выскочить силы-то уж и нет! А я что один сделаю? Подплыл к ней, хвать за повод — тянул, тянул — ну, мол, сердешная, ну, жид! Одначе нет: тужилась, тужилась, а не смогла, а всего и! выскочить-то бы каких-нибудь сажени полторы. Да уж, знать, больно задом огрязла. А помочь как? Опущусь, стану, а грязь так и сосет, так и сосет, ну и бросай повод — плыть надеть. Неча делать, воротился к кусту и ну опять кричать. Робята подъехали и пособили — лошадь выскочила, а шляпы так и не нашел. Вишь, пострел! Как потянули втроем — небось, выпрыгла, жид проклятый!

И он сердито дернул лошадь. — Да чем же лошадь виновата? — заметил Трост-ииков. — Сам дурак — втяпался в болото. Говорили: леротись.

— Точно, — сказал парень, — сам маненечко сплоховал, ве утрафил маненечко, раненько вправо вернул; держись нолевей, так бы в самый раз бугорочком и пришлось: гляди, и проехал бы!

— А еще хвастал, что дорогу знаешь, — сказал Грачов.

— Знать — как не знать? Езжал не одинова. Да, вишь, толеричка всё под водой: не видно, где бугор, где яма. Кабы в межень.

— Вот не случись народу, и потонул бы ты и с лошадью.

— Как потонуть? — отвечал парень с недоверчивой усмешкой. — В эвтаком месте да потонуть? Тут в межень малый ребенок перебредет, скотину пущает. А то потонуть. Господи! уж и потонуть тут!

— А потонул бы и есть, да и лошадь, гляди, утопил бы! Промочил бы душеньку сквозь, выжми да брось! — гаркнули неожиданно в один голос гребцы, которые давно уже, вытянув до половины на берег свои ботники, чтоб не унесло водой, с открытыми головами окружили тарантас и прислушивались к разговору господ с ямщиком. — Вишь ты, втяпался куда — и ловко: в самую ключину угодил, а ключина глубокая да топкая такая — ив межень никогда не пересыхает!

— Толкуйте, много вы знаете! — сказал парень.

— Вестимо, ты больше знаешь, что говорить. Ты, чай, тут каждому кусту сват. А он вот, изволите видеть, сударь, — продолжал <гребец>, обращаясь к Грачову, — прошлого году всю весну, чай, ночи не проходило, чтобы не прокатил в нашу деревню. Даром дорога плоха, — ну и привык, и лошадь привыкла; так вот, знать, и нонече понадеялся: проеду, мол! Ан нет — гляди, и не проехал. Так, что ль, парень?

— Да зачем же он прошлого! году по ночам ездил? — спросил Тростников.

Парень молчал.

Гребцы переглянулись; парень потупился.

— Да известно; народ молодой: селянки! — значительно отвечал тот же мужик.

— Что такое?

— Селянки, — повторил мужик.

— Да что такое селянки?

— А примерно: живет молодица — вдова, солдатка али так, бобылка какая гулящая; ну вот к ней и собираются но вечерам: скрыпотню подымут, она им селянку сварит, пьют, песни поют!

Догадавшись, что под именем селянок должно разуметь деревенские вечера с развлечениями особенного рода, а под именем скрыпотни какую-нибудь местную' музыку, Тростников спросил:

— И весело бывает на таких селянках?

— А кто их знает, нам на них бывать не приходится. Стало, весело, коли по ночам, почитай, вплавь ездил!

— А вот нынче, как зазнобушки нет, вишь, она солдатка — так муж вытребовал, и келийка стоит заперта, — добавил другой, — так он и дорожку к нам забыл. Среди бела дня в омут так вот и прет, а самому невдомек! И шляпу потерял!

И гребцы разразились хохотом, все разом глянув на обнаженную голову сконфуженного парня.

— Вот как! А мы давеча и не знали, что имеем удовольствие ехать с русским Леандром, — заметил Грачов своему товарищу.

— Послушай, парень, скажи-ка по совести, — обратился он вполголоса! к ямщику, — что они врут или правду говорят?

— А знамо врут, — отвечал парень.

— Уж будто так ничего и не было?

— Чего не было, того не было, а что было, знает про то головушка буйная да ноченька темная, — отвечал парень, потупляя голову и принимаясь отвязывать чемодан. — Прикажете нести, что ли?

— Неси… Да вот возьми сначала.

Грачов дал ямщику три целковых и почувствовал, что поквитался с ним совершенно. Таким образом в случае более горестном, если б ямщик, например, утонул, он положил бы его семейству приличную пенсию и совесть его точно так же была бы спокойна.

В десять минут вещи путешественников были перенесены на ботники; разместившись в них, они поплыли в путь не без чувства некоторого страха: ботники глубоко сидели в воде, возвышаясь над нею менее вершка. При малейшем неосторожном движении — если не совершенная гибель, то купание было неизбежно.

Едва отплыли они пятьдесят сажен, как послышали за собою плеск; оглянулись и увидали ямщика, ехавшего недалеко от них на своей пристяжной.

— Ты куда? — спросил с удивлением Грачов.

— А я шляпы поискать, — отвечал парень.

Тростников вспыхнул.

— Что ты, сумасшедший! Мало одного разу, хочешь еще попробовать, не приведется ли совсем утонуть? — закричал он в негодовании. — Воротись, безумная голова!

— Воротись! — строго повторил Грачов.

Ямщик ничего не отвечал и ехал вперед.

— Говорят, воротись, а то я Алексею Дементьичу напишу! — крикнул Грачов, но и угроза его не имела никакого действия.

— А не замайте его! — сказал гребец. — Не без шляпы же ему ехать домой, парень молодой: засмеют! Да и шляпа, говорит, новая; три рубля намедни в Гороховце дал!

— Так за три рубля и тонуть?

— Ну, не потонет.

— А уж лошадь верно утопит! Вот будет в барышах!

— Не утопит! Как утопить? — отвечал гребец. — Не бросать же шляпу, — прибавил он таким голосом, который ясно говорил, что сам гребец на месте парня сделал бы то же. — Ты, — закричал он парию, оборачиваясь к нему лицом, — лошадь-то не доезжая плотины привяжи, а сам и сплавай!

— Ладно! — отвечал ему парень. — Знаю!

— Да куда ж он сплавает? — с досадой спросил Тростников. — Ведь он искал своей шляпы — не нашел.

— Как же, искал, и мы даве искали. Да, вишь, дело было вкруте — к вашей милости торопились, ну и не нашли. А поищет, найдет. Куда ей деваться? Еще кабы место гладкое, а тут и уплыть ей далее нельзя: всё кругом кусты!

Тростинкой пожал плечами.

— Уж смотри ты, упрямая башка! — закричал Грачев ямщику, почти догнавшему их. — Усядься опять на дерево — подстрелю, как тетерю, ей-богу, подстрелю!

И, довольный своею остротою, Грачев рассмеялся и прибавил, обращаясь к Тростиикову:

— Ну, который же Леандр, по-твоему, лучше — немецкий или русский?

— Оба хороши в своем роде, — отвечал Тростников.

— А желал бы я видеть русскую Геро! — сказал Грачев. — Я думаю, под одной ботник ко дну пойдет.

Но расположение к остроумным предположениям в нем вдруг прекратилось, и <он> быстро прибавил: — Осторожней, осторожней! — потому что ботник чуть не опрокинулся, наехав на какую-то корягу, едва торчавшую из воды. — Осторожней, осторожней! — закричал он.

— Ишь ты! — закричал в то же время гребец с другого Сотпика неосторожному своему товарищу. — Что ты глаза-то в кабаке, что ли, пропил? А ты гляди: ведь с господами едешь, тут долго ли до беды! Вот намедни, почитай, тут дядя Матвей опрокинулся!

— Что ж, потонул? — быстро спросил Грачов.

— Потонуть не потонул, — отвечал их гребец, — а окупался, сердечный. Тут где потонуть: глубокого места только и есть, что ключина, где даве Митюха огряз. А то до самой деревни больше как по пояс не будет. Тут всё сухо бывает в межень! Да и лес не больно чтоб густ — всё можно ехать…

— А далеко до деревни?

— Да с версту, не больше, А вот уж там, — продолжал гребец, — как за нашу деревню выедем, ну, там всего будет!

— Что ж?

— Проехавши так с версту нашими полями, будят Ниша, река, бурлит теперь, сердечная, потом лесом поедем, — лес густой-густой, — проедем лес, там опять Мичкора-озеро, большое озеро; вот как Вишу перевалим да озеро, ну и лесом маненько трудновато, а то всё ничего, плевое дело!

Лес начал редеть; показалась деревня, которой жители, по местному выражению, разделялись на облитых и необлитых; верхний конец деревни, расположенный на высоте бугра, избежал наводнения; зато нижний, ближайший к нашим путешественникам, тянувшийся по скату бугра, равно как все бани, сараи и прочие деревенские службы, разбросанные по уступам крутого оврага, — всё было затоплено и представляло довольно оригинальную и в то же время весьма плачевную картину. Таким образом приятели наши въехали водой в самую деревню и несколько времени плыли между двумя рядами изб, казавшихся как будто всплывшими; маленькие окна быстро раскрывались, и оттуда появлялись лица с выражением столь чрезвычайного удивления, о котором невозможно дать понятие, — доносились дикие и тревожные голоса, благим матом призывавшие сонных, хворых и работающих полюбоваться невиданным зрелищем:

— Митюха, брось стан-от! Брось скорей! Вишь, едут какие!

— Подь-ка, нодь-ка! глянь! глянь!

— Батюшки, господи! Что их? что их? А-а! ахти! Вот так диковина! И собака, да какая собака: словцо баран! У! у! у! съест, чай — сунься, поди!

Некоторые из облитых, недовольные глазением из окон, быстро выбегали на крылечко, бросались в ботники, привязанные, к верхним ступеням, до которых почти достигала вода, и плыли за путешественниками, перегоняясь между собою и стараясь забежать вперед их. Но не то еще ждало наших друзей впереди: приближаясь к области необлитых, они увидали такую необозримую толпу, что даже казалось невероятным, чтоб все они принадлежали к жителям одной деревни; старые и малые, здоровые и хворые — всё высыпало посмотреть господ. И вот наконец они ступили на твердую землю при громких восклицаниях толпы, и толпа шумно расступилась в разные стороны, давая им дорогу. Путешественники пересели в телеги, приготовленные для перевозки их с пожитками через бугор, за которым снова начинался разлив. Облитые и необлитые последовали за ними. Переезд медленно совершался, задерживаемый толпою, и наконец остановился среди необжитого конца деревни. Оставленные гребцами своими, которые ушли переправлять через бугор ботники, приятели наши были оставлены теперь и своими кучерами, которые, соскочив с козел, ушли в толпу, ничего им не сказав. Приятели наши, сидя на телеге, на досуге рассматривали толпу, которая с каждой минутой увеличивалась. Даже столетние старухи, по нескольку лет не слезавшие с печи, выползли на свет божий, не говоря уже о разного рода деревенских уродах, которые вообще отличаются сильным любопытством. И так как народ, несмотря на видимое презрение к ним, выражающееся в беспрестанных шутках и неумолимых прозвищах, все-таки к ним жалостлив, то им уступлены были лучшие места, и друзья наши скоро увидели себя окруженными коллекцией замечательных существ: параличный мужик с трясущейся головой и безумно блуждающими глазами навыкате, мужик с ногами, вывихнутыми так, что коленки его смотрели в ту же сторону, как и его затылок, мальчишка с горбом, ходивший на карачках, мальчишка с перешибленными и высохшими руками, которые висели как плети, баба с горбом, баба с двумя горбами, мужик с бельмами, безногие, безрукие, калеки, слепцы — вот, так сказать, первый ряд той публики, которая собралась около путешественников. Правда, деревня, в которой они находились, была велика, как немногие деревни, но и количество уродов, проживавших в ней, поразило их. Расспрашивая о причинах уродства, они пришли к такому заключению, что хотя употребительная в деревнях метода воспитания, состоящая в том, что ребенка почти с первых дней его рождения предоставляют на произвол судьбы, имеет свои хорошие стороны, производя богатырей, крепких, как закаленная сталь, но что она же, вероятно, причиною, почему нет такой маленькой деревушки, в которой не встретили бы вы нескольких несчастных, изуродованных и изломанных самым чудовищным образом. Второй и гораздо значительнейший ряд публики составляли девчонки, мальчишки и отчасти женщины; мальчишки совсем напирали на телеги и по обыкновению своему громко передавали друг другу свои замечания касательно наружности, одежды и всего, что поражало, их в наших путешественниках. Черный лоснящийся Раппо в своем серебряном ошейнике производил сильный и всеобщий эффект.

— Словно бобер, — говорили мальчишки, — а ошейник, поди, рублев сто стоит!

Когда же Грачов по случаю дождя надел свой каучуковый пальто и такую же шапку, сделанную так, что ею можно в случае дождя закрыть и щеки, и лоб, и затылок, оставив только небольшие промежутки для глаз и дыхания, удивление публики дошло до высочайшей степени. Мальчишки пришли в такой азарт, приглашая друг друга посмотреть диковинное одеяние, что Тростников, имевший точно такой же костюм, решил лучше промокнуть до костей, чем подать повод к новому соблазну. Ему даже сделалось как-то совестно за Грачева, который, напротив, был очень доволен и видимо наслаждался эффектом, который производил. Время шло, а толпа не редела. Напротив, ободренная ласковым видом господ и их благосклонными ответами, становилась смелей. Одна женщина лет 25 с самого их приезда с напряженным вниманием всматривалась в лицо Грачова, которое, надо признаться, по своей величавости вообще производило несравненно более эффекта, чем скромная фигура Тростникова, наконец начала постепенно к нему приближаться и вдруг схватила нашего путешественника за его крупный нос, потом тотчас же его выпустила и, как бы сама испугавшись своей дерзости, быстро исчезла в толпе… По тщательным расспросам оказалось, что поводом к такому странному поступку было не что иное, как бескорыстное любопытство узнать, такой ли у барина нос, как обыкновенно бывают носы в деревнях, или сделан из чего-нибудь другого. Муяшк, объяснявший это Грачову, прибавил, что здесь сторона глухая, — в пять лет одинова проедет ли, нет ли барин какой, так вот им и в диковину. «А вот, — прибавил он, — как я жил третьего года на большой Костромской дороге, где господ ездит каждый день, словно… (не припомню сравнения, которое употребил мужик), — так там на их и глядеть не хотят!»

Наконец, третий разряд публики, собравшейся около наших приятелей, составляли мужики, которые только частью были привлечены сюда любопытством, главное же состояло в том, чтоб сорвать с господ малую толику деньжонок. И так они только сначала теснились к телегам, а потом составили от/дельную группу, в которой скоро начался оглушительный спор.

Прислушавшись, путешественники наши увидели, что спор шел именно о них, и по некоторым словам мужиков догадались, что предстоящее им плавание не совсем безопасно. Следующее обстоятельство еще более усилило их опасения. Среди группы мужиков вдруг показался старик высокого роста, с длинными склокоченными волосами трех цветов: некогда гладко выстриженная макушка его была покрыта густыми темно-русыми волосами, торчавшими как щетина, затем следовал слой волос рыжих; третий, и последний слой, беспорядочно спускавшийся к вискам, лбу и затылку мужика, был грязновато-серого цвета. Мужик имел вид исступленного: глаза его сверкали диким блеском, движения были порывисты, голос густой, неровный и невнятный, интонации прорицателя.

— И не возите! И не берите греха на душу! — кричал он, врываясь в толпу мужиков и грозно махая поднятой вверху рукой, сложенной в кулак. — Потопите, как бог свят, потоните! И господь накажет вас! Прогневили, грешные, господа. Такую воду пустило, такую воду… у! — заключил старик таким страшным голосом, что мальчишки, окружавшие телегу, вздрогнули.

Это «у!» болезненно отозвалось даже и в мужественном сердце Грачева.

— Эй! — закричал он. — Эй, что такое он говорит? Мы только время теряем; а если точно опасно, то лучше подумать…

— Ничего, провезем! Бог милостив, езжали! — в один голос отвечали мужики, окружая телегу. — Тут нам свое дело, под боком: каждый кустик знаком!

— И не пытайтесь! И сохрани бог! — скороговоркою произнес прорицатель, подбегая также к телеге и обращая к Грачову свои дикие, блуждающие глаза. — Ни-ни-ни-ни! Стар осп человек — слушайтесь старого человека! Великие воды! Страшенные воды создал господь, и конца им нет! Прогневался бог! Господь Оку разлил, Клязьму разлил, Волгу разлил — все великие и малые реки разлил, всем волю дал, и, пока не уймет воды, — не дерзай! Не дерзай! — повторил старик вдохновенным и мрачным голосом. — Не попустит господь!

— Постой, по мешай! Дай слово молвить! Поди прочь, старый хрыч! — кричали мужики, стараясь оттереть исступленного прорицателя от телеги, но он решительно не давал никому рта разинуть, продолжая свои прорицания.

Замечая, что он более и более путался и наконец начал нести совершенную дичь, Грачов ободрился.

— Да погоди, любезный, дай добиться толку, в чем дело! — строго сказал он ему. — Помолчи, вот мы рассудим!

Но старик не унимался:

— И не дерзайте! И говорю вам: не дерзайте ни с чем! Против воды что против огня. Сильна, матушка! у! как сильна! (Это протяжное «у!» снова отозвалось в сердце Грачева.) Великие воды! Страшенные воды! Сюда (старик указал вперед), до Мурома и за Муром, через все деревня и села, жилые и нежилые места, — туда (он указал вправо), до Гороховца, через сам Гороховец и до великих дремучих лесов… Туда…

Тут старик был прерван ударом по руке, которую он только что поднял, чтоб указать направление воды. Мужик, нанесший ему удар, строго сказал:

— Уходи честью! Не мешай, говорят, не сбивай господ. Времени, вить, и так мало — и так уж вон, гляди, солнышко высоко!

— А сядет солнышко — и взойдет, и опять сядет, и взойдет опять, — будет оно на утрии, на полдни и на вечерни, будет высоко и низко, а уж не увидать его вам, коли…

— Эй, старик! — неожиданно перебил прорицателя Тростников негромким, но повелительным голосом. — Поди сюда!

Старик подошел.

— Вот тебе, возьми! Только смотри, с уговором: уйди сейчас и не мешай нам!

Старик не без жадности схватил две мелкие монеты, предложенные ему, и выражение лица его мгновенно изменилось, — желая путешественникам счастливого плавания; о прежних зловещих прорицаниях не было ужо и помину.

— В добрый час! В добрый час! — повторял он, удаляясь с низкими поклонами. — Да благословит господь десницу благодушного!

И он ушел, повторяя «в добрый час» с таким видом, как будто совершенно забыл свои недавние предсказания и был убежден, что они совершат благополучное плавание.

Мужики проводили его каким-то двусмысленным и нерешительным смехом.

Грачов да и сам Тростников, никак не ждавший, чтоб два двугривенных могли произвесть такой быстрый результат, были немало удивлены; но как времени и так уже было много потеряно даром, то они отложили свои расспросы до другого времени и занялись решением ближайшего вопроса: что им делать?

Все мужики теперь единогласно утверждали, что плавание не представляет никакой опасности, ручались, что провезут благополучно. Итак, друзья наши решились ехать. Было прибавлено еще два ботника, чтоб ботники сидели мельче в воде; выбраны лучшие и опытнейшие гребцы, по уверению всей деревни.

Подъехали в телегах к разливу, переложили в ботники вещи, разместились сами и тронулись…

Картина, открывшаяся перед ними, была подобна той, которую они видели, плывя в деревню, только в большем размере: необозримое море воды, местами чистое, местами покрытое лесом или кустарником, деревни, казавшиеся как бы всплывшими, кое-где высокие обнаженные бугорки, до которых не достигла вода и которые служили пунктом отдыха бесчисленным стаям перелетных птиц, как-то: гусей, лебедей, журавлей, чибисов, рыболовов и всякого рода куликов, — таковы были предметы, окружавшие путешественников. По мере того как они подавались вперед, водная пустыня принимала более и более оживленный характер, становилась населеннее; стада уток, спугнутые приближением ботников, быстро взлетали, производя серебряный звук своими крыльями, и тут же, отлетев не более десяти сажен, снова садились, к великому удовольствию наших путников, которые зарядили свои ружья и открыли по ним непрерывный огонь; над головами их носились хохлатые чибисы, наполняя воздух столь пискливыми, жалобными криками, что сердце надрывалось невольно; реяли красноносые рыболовы, быстро падая на воду и ловко хватая мелкую рыбешку; непрерывный их крик, столь разнообразный, столь одушевленный и выразительный, что, без преувеличения, в нем можно отличить малейшие оттенки радости, отчаяния, надежды, негодования и ужаса встревоженной птицы, достиг крайней степени болезненного неистовства, когда Грачов выстрелил и раненый рыболов упал в лодку, — тысячи рыболовов собрались над убитым, останавливались в воздухе и яростно потрясали клювом, и отчаянию их, их негодованию против убийцы, казалось, не было границ; они чуть не задевали крыльями за головы пловцов, и так провожали они путников по крайней мере целую версту, надрываясь в остервенелых криках, выражавших, очевидно, злейшие проклятия, пока наконец Грачов не выбросил на воду труп убитого их товарища. Тогда птицы сгруппировались над ним, продолжая жалобные песни свои, и оставили в покое путешественников. Журавли и дикие гуси длинными вереницами тянулись в вышине и, перекликнувшись, как будто по взаимному уговору, вдруг опускались отдохнуть на какой-нибудь бедный островок. Эти островки, с жалкими остатками едва зеленеющей озими, вызывали тяжелые вздохи и сетования гребцов, которые сообщили путешественникам, что тут всё, что осталось от их озимей! Остальное покрыто водой, которая поглотила их труды, время и семена. Грачову очень хотелось убить гуся, но едва ботник приближался к месту их отдыха, осторожные птицы с криком слетали и пропадали в воздухе. Зато он устал, стреляя по несчастным зайцам, которые разделяли участь жителей этой бедной стороны: их облило, и они, как тени, целыми сотнями бродили по обнаженным островам, тоскливо поглядывая на ближний, но недоступный лес или кустарник.

Разговаривая с своими гребцами, путники вдруг поражены были дикими криками, доносившимися с ближайшего островка.

— У-у-у! ух-ух-ууух! — И потом: — Эй! держи! лови! хорошенько его, хорошенько! береги, Ваню-хааа! у! косой черт! у-у-у! а-а-а-ря-ря-рррря!

Загадка объяснилась, когда они подъехали ближе к острову: десятка полтора мальчишек ловили зайцев — били вдогонку палками или, мгновенно падая, давили их брюхом, причем несчастная жертва испускала раздирающий крик, подобный плачу ребенка. У берега они заметили три ботника, уже до половины нагруженные зайцами. В этой стороне народ не брезгует заячьим мясом, как это бывает во многих других деревнях России, вследствие известного предрассудка. Здесь, напротив, каждое семейство, с помощью меньших членов своих, весной запасается зайчатиной и, посолив, ест ее до самого лета. В это время года заячий мех никуда не годен.

Менее печальное зрелище представлял другой промысел, которого источником был также разлив. Распространяясь быстро и часто неожиданно, разлив в своем стремлении подобно хищнику, уносит всё, что плохо лежит; он отрывает даже целые острова с кустарником и лесом, которые медленно движутся по течению до той поры, пока сольет вода, и они и остаются там, куда прибьет их течением, часто за несколько верст от своего прошлогоднего пребывания; стоги сена, скирды хлеба, бревна, жерди разрушенных заборов и мостов, гонимые ветром, медленно движутся по равнине временных вод и составляют добычу особого промышленников, которые выезжают на ловлю с баграми и запасными ботинками. Впрочем, они нередко дорого платятся за свой промысел: ботники, чересчур нагруженные, опрокидываются при внезапном порыве ветра, и несчастные тонут или претерпевают иногда страшные муки, потеряв свои судна и проводя иногда по несколько дней без огня и пищи. Много таких «ловцов» встретили наши приятели и с каждым разменялись дружным приветствием.

Таким образом, благодаря явлениям, которые мы старались описать, эта пустынная сторона даже и теперь не была вовсе лишена жизни и деятельности, но какой жизни, какой деятельности? Грачов невольно вспомнил читанные им в изобилии сцены в глубине Азии и Америки. Не то чтоб тут было что-нибудь сходное, но многое здесь казалось ему столь же в своем роде новым и едва ли еще не менее известным, чем то, о чем читывал он у Дюмон-Дюрвиля, Жакмона и других.

Всё шло хорошо, покуда плавание не представляло особенных трудностей; путешественники уже начинали забывать опасения, возбужденные в них старым прорицателем; но, приближаясь к лесу, поросшему густым кустарником, через который надлежало пробиться, добродушные мужички, очевидно старавшиеся поддержать бодрое расположение господ, невольно изменили своему желанию: они крепко заспорили о том, которой стороны держаться, и каждый поддерживал свое мнение и порицал чужое такими аргументами, что мороз пробегал по телу наших приятелей.

— Вправо-то, на красный куст? Да тут, не знаешь, что ли, голова, порубь; пень на пне; как протрешь ботинки, так тут и конец! Лучше прямо держи!

— Прямо? Прямо только вороны летают.

— Так что ж? По-твоему, на Галямин бор, что ли? Никиту Обрубка повидать охота?

— А кто такой Обрубок?

— Да мужичок был.

— Что же с ним сделалось?

— А пропал в бору…

— Так и не нашли?

— Нашли, как вода сбыла… Говорю: лево держи!

— Лево? Да подержись лево, так и угодишь против самого широкого места что ни есть во всей Више. А на стержне, поди, и так крутит-крутит — и господи упаси! А тут и ветер какой поднялся. Не справить, гляди: никак не справить!

Таким образом все направления были перебраны, опасности каждого вычислены, и путешественники увидали себя в положении сказочного царевича, встретившего на распутье столб с надписями, пророчившими, в какую сторону ни кинься, беду неминучую.

Страннее же всего казалось им то, что, упорно споря о направлении, проводники их ни на минуту не переставали грести и гребли всё в одну сторону, как будто выбор направления был давно решен, а теперь шла речь о предмете постороннем. «Да куда же мы едем? Какой дороги держимся?» — пробовали они спрашивать. Ответом им было молчание или неопределенное: «Авось бог даст выедем», — и весла продолжали дружно работать. Таким образом вопрос, кто из спорящих одержал победу, остался тайной для путешественников, да и гребцы, по-видимому, мало думали о нем, удвоив внимание, так как чаща с каждым шагом становилась непроходимее: дело в том, что проехать как в том, так и в другом месте было одинаково трудно, что мужики, каждый про себя, очень хорошо знали, и главная задача состояла не в том, чтобы решить спор, а в том, чтоб удачно проехать. Верный глаз и верная рука были тут единственными ручательствами успеха; упираясь веслом, где нельзя было грести, в деревья или хватаясь руками за сучья и кусты, гребцы быстро сообщали желанное направление ботинкам, и ботинки невредимы «выюркивали» из непроходимой чащи.

«Оттолкнись! притяни! посунь! пропёхивай!» — были единственные слова, которыми они теперь обменивались между собою. «Нагнись, барин, нагнись!» — иногда вдруг кричали гребцы, но путники наши были так счастливы, что успевали нагнуться не ранее, как доставив какому-нибудь сучку полную возможность съездить их порядочно по голове.

Через час трудной и неутомимой деятельности гребцы вдруг все разом перевели дух и на секунду опустили весла. Приятели наши поняли, что опасность миновалась. Действительно, чаща начала редеть — и они скоро очутились среди чистого и необъятного пространства воды, в которой отражались небо и солнце, уже склонявшееся к закату. Зрелище было приятно и успокоительно, особенно после часовой переправы через лес, который постоянно держал их в полумраке, не давал простора их зрению и вдобавок немилосердно царапался и хлестался, как будто сердясь, что нарушили его спокойствие, к ограждению которого он принял такие надежные меры.

Однако ж спокойствие; наших приятелей было непродолжительно. Гребцы мигом прогнали его — и опять, видимо, против своего желания.

— Ну, теперь, мотри, не зевай! — сказал один.

— А ты что? Сам, голова, не зевай, — отвечал другой. — И охота говорить! — прибавил он с досадой, наставительно.

— А что такое? — быстро спросил Грачов.

— Сами, чай, видите! Вишь, волны какие.

Волны действительно были довольно свирепы. Ботники сильно качало.

— Помоги бог справиться! — полушепотом говорили гребцы.

— Что ж тут озеро, что ли, или река? — спросил Грачов.

— Река, — отвечал передовой гребец. — Виша, матушка Виша. Она у нас и в межень бойка, сердечная, а теперь, гляди, словно море!

— Вот уж я так не сказал бы, пра, не сказал бы! И чего? Только господ в сумление вводить!

— А ты тогда говори, как проедем, — заметил с упреком второй гребец и немедленно прибавил: — Тут и в межень так с ботинком ину пору нечего делать: большие лодки опрокидывает! Намедни мужичок Окой проехал — ничего, а съехал в матушку Вишу — и прощай мука!

— Подмочил всю, — шутливо прибавил передовой гребец.

— Перво подмочил, а потом и совсем утопил, да и сам-от с кулем ко дну пошел, — докончил его товарищ.

— А то намедни, — прибавил третий гребец, отличавшийся каким-то мягким, вкрадчивым голоском и употреблявший большую часть слов в уменьшительном виде, может быть вследствие мысли, что с господами нельзя говорить как с своим братом мужиком, — так двое: поехали рыбки половить; выехали на самый стержень — да так маненечко и заснули, а ботничек и перевернуло! Пошли ко дну раков ловить! А и ветру, почитай, не было: так, видно, струичка набежала. Я тут недалече тож рыбку ловил: вижу, ботник их неладно идет, всё вертится, словно никто им не правит; мне бы скричать, да сами, чай, видят, думаю; неужли заснули? — думаю, а ботник-от как вдруг перевернет! Тут уж я смекнул: никак, робятки и впрямь заснули? Поскорей к ним и веревочку было припас, да не сделаешь? Один; опять же ночь…

— Поделом дуракам! — сказал Грачов, сильно вознегодовав при мысли о такой непостижимой беспечности. — Нашли место спать!

— Власть божия! — произнес в размышлении рассказчик.

— Никто как бог! — прибавили другие мужики.

Подобных рассказов много довелось услышать нашим приятелям. Там семеро баб уселось в один плохой ботничишко, каждая с двухдневным запасом хлеба, — они отправлялись на барщину на горы, — и «господь знает как» перевернулись; известно, бабы. Там мужик весельце позабыл захватить; доеду, говорит, чай, и с колочком: смерть не хоцца домой ворочаться; поехал — и не доехал! У того ботничишко был худенький, словно решето, да думал — ничего: отольюсь, господь пронесет! Ан не пронес! Несправедливо было бы утверждать, что главную роль во всех подобных случаях играет беспечность. Как облило кругом да нечего перекусить, так поедешь и на дырявом ботнике. А бывает и то: пришли семеро к берегу, а ботник, глянь, всего один и не то чтобы ражий; вряд ли семерых поднимет, — где, чай, поднять! — не подымет! А дело вкруте, не стоять же у берегу, склавши руки! И так уж спозднились — чай, ждут! Сел один, другой, третий. «А мы-то как же, братцы? Уж ехать так ехать коли всем» — «Бог милостив! Бог милостив!» И поехали. И ведь, случается, проедут благополучно. Проехали сегодня — поедут и завтра. Из таких-то и им подобных элементов образуется то, что известно под общим именем «изумительной беспечности мужика».

По моему мнению, если уж дело зашло о беспечности, то ничего не могло быть беспечнее настоящего поведения наших приятелей, которым ничто не мешало воротиться и переждать разлив в ближайшем городе. Они и сами начинали так думать, напуганные рассказами мужиков и действительными опасностями плавания. Но теперь ворочаться было уже поздно. Да и надо признаться: если мужики были мастера пугать, то они также мастера были разрушать страх, минуя благополучно всё трудное и опасное в плавании.

Кто из тех, кому случалось в положении, подобном теперешнему положению наших приятелей, доверять свою особу русскому мужику, не сознается, что особа его была сбережена и доставлена, куда следует, если не самым безопаснейшим, то самым кратчайшим путем и притом в совершенной целости? Случилось, что какая-то овдовевшая барыня, отправляясь, по смерти мужа своего, петербургского лекаря, на жительство в деревню в огромной шестиместной карете, нагруженной детьми, гувернантками и нянюшками и собачонками, доехав благополучно до Вязников, встретила совершенную невозможность продолжать путь и добраться до своей усадьбы, лежавшей верст пятьдесят в сторону — где именно, не знала и сама владелица.

Около почтовой гостиницы, где остановилась барыня, собрались ямщики со всего города и пригородной слободы; судили, рядили, спорили о том, в которой стороне Коромыслово? На какие села и деревни должно ехать, чтоб попасть в Коромыслово? И можно ли добраться теперь до Коромыслова, так как там места низкие и разлив еще в полном развале (барыня ехала в одну пору с нашими приятелями)?

Наконец решили, что проехать туда невозможно, и все наотрез отказались. Но выискался один, который объявил, что он Коромыслово знает, что он возил туда в 1829 году какого-то барина, который пробыл там два дня, сменил старосту и уехал (барыня вспомнила, что муж ее действительно в этом году ездил в имение); в заключение ямщик объявил, что берется доставить барыню в Коромыслово, если ему хорошо заплатят.

Хозяин гостиницы и все остальные ямщики утверждали, что не довезет, а он всё стоял на своем. Горькая вдова, лишившаяся супруга, судя по совершенной еще чистоте ее траурного платья, не больше месяца, думала, думала, что ей делать — оставаться ли на целые три недели в городе или предаться на волю судьбы, — и наконец решилась ехать.

Ямщик взял славную плату, но действительно сдержал обещание, только ему пришлось работать дорогого едва ли не более, чем шести его лошадям; он переносил поодиночке членов семейства через каждое болото, которое встречалось на пути, шествуя со своей ношей иногда по пояс в воде и делая таким образом при каждой переправе по пяти концов взад и вперед, а надо сказать, что некоторые концы были иногда не менее полуверсты.

Мальчишка, правивший уносными лошадьми, мало облегчал его труды, а скоро и совсем сделался ему бесполезен, потому что барыня перестала доверять ему даже своих собачонок, после того как этот малорослый трусишка, забравшись на середину глубокого болота, так что вода подступила ему под мышки, разревелся благим матом, не смея ступить ни взад ни вперед, и выпустил из рук любимую барынину собачонку, крича во всю глотку: «Дядя Никита, тону! дядюшка! помоги… тону! тону! батюшки!» При этом зрелище отчаяние генеральши и всех остальных членов семейства выразилось раздирающими криками, соединенными с проклятиями ямщику и глупому мальчишке. Гувернантки, нянюшки, все члены семейства, малые и большие, частью уже перенесенные на другой берег, частью еще ожидавшие своей очереди у экипажей, составляя две отчаянные и живописные группы, простирали руки к погибающей Фанни, маня ее к себе и призывая нежнейшими именами: «Фанни, Фанни, Фанничка, Фанни! Сюда, Фанни! Сюда, голубушка!»

Этот концерт, составленный из детских и старческих, пискливых и грубых голосов, был такого свойства, что лошади, стоявшие на берегу, испустили громкое ржание и довольно решительно двинули экипаж. Но, к счастию, ямщик остановил их, закричав с середины болота, где он стоял по пояс в воде, держа над головой семилетнюю дочь путешественницы: «Куды, черти проклятые!.. тпрррр!..»

После этого крика лошади остановились как вкопанные и ямщик продолжал свой путь, — но… о, верх несчастий! толстая собачонка, сбитая с толку призывными криками с двух противуположных берегов, между тем чуть не утонула, бросаясь то в ту, то в другую сторону и не решаясь, куда пристать. Крики отчаяния усилились. Ямщик и тут поспел на выручку; поставив барышню на берег, он бросился в лужу и вытащил собачонку, прикрикнув мимоходом на своего фалетура: «У, мозгляк! иди у меня, а то я те…» И мальчишка понял. Эта сцена по своему величию и оригинальной обстановке стоила бы алмазного пера самого господина Евгения Сю, напоминая мужественного Дагобера, когда неустрашимый воин выносит на руках своих из разверстой бездны трепещущих Розу и Бланку, из какой-нибудь бездны, выкопанной под ногами сироток хитрыми иезуитами.

Перетаскав на другой берег всё население кареты, ямщик, весь мокрый, садился на козлы, нещадно понукая лошадей, и кое-как переправлял экипаж.

Таким образом он ехал эти пятьдесят верст трои сутки, не просыхая ни на минуту в течение их и делая каждый день по крайней мере пятнадцать верст пешком по болоту с более или менее тяжелой ношей.

Читатель! Если французский Дагобер умилял твое чувствительное сердце своею храбростью и неутомимостью, не будь несправедлив и к русскому. Впрочем, я еще не досказал развязки, которую сам слышал, проживая в то время в В<язника>х в почтовой гостинице, и которую потому мне непременно хочется рассказать.

Совершив свой поистине дагоберовский подвиг, ямщик воротился в город, вовсе не рассказывал о понесенных им трудах и даже неохотно отвечал, когда его спрашивали: «Ну что, довез?»

— А то не довезть, что ли?

— Велик разлив?

— Мал ли разлив.

— Как же ты с каретой?

— А что?

— Чай, вязнет?

— Чего вязнуть пустой?

— Пустой? А господа как?

— Чаво?

— В руках, что ль, переносил господ?

— А то как же?

— Чай, тяжело?

— Чаво?

— Нелегко, чай. Вишь, их артель какая была!

— Мала ли артель.

— Поди, намаялся?

Ямщик не отвечал.

— Много на водку дала?

Тоже молчание.

И только выспавшись и съев потом два обеда разом, состоявшие из щей с говядиной, каши и ситника с медом, Никита покинул вопросительную форму, в которую обыкновенно облекал свои ответы и с которою редко расставался, — и удовлетворил любопытству своих товарищей следующим дополнением: «Оно бы всё ничего — и дети и мамзели — всё такая жидень, что и говорить не стоит, — что с пером идешь! Да кабы не сама… ну, сама грузна, не приведи бог! Одинова как зашел я с ней посередь болота, а болото долгое, да топь такая, ногу так и сосет, — куда сила девалась! рученьки ломит, коленки подгибаются, ну, думаю, барынька! будет у те крику ужо, как, не приведи бог, опущу… И чуть вот одна минуточка еще — не вынесть бы, прощай бы, барыня, — опустил бы на самую что ни есть глубь, точь-в-точь как постреленок Гаврюшка, что со мной фалетуром был, — испугался да как бросит барынину собачку… крик такой поднялся… и, господи упаси! Одначе понатужился и ничего, вынес, только уж так маненечко не дошел: да думал — сухо, в сапогах не слыхать, — спустил, а она, вишь, башмак обмочила, как примется бранить… „Да что ж ты стал, — говорит, — не идешь за мамзель Ракуреи да за Фанничкой?“ А мне уж не до Фаннички, как пустил-то я ее — стою, а меня так вот и шатает и шатает. Смерть отдохнуть хочется, да, видишь, торопит: „Ну, скорей, — говорит, — надо засветло к ночлегу поспеть…“ И пошел».

— Вишь, они думают, что руки у нас железные, — заметил один из его слушателей.

— Руки-то у нас не железные, да денежки-то у них серебряные, — прибавил другой.

— А много на водку дала? — спросил третий.

— Мало ли, голова? — отвечал Никита, возвращаясь быстро к своей вопросительной форме и, следовательно, к угрюмому расположению духа (что не делалось у него одно без другого), — мало ли, целый пятиалтынный!

Затем водворилось молчание, и собеседники, потянув на плечи свои полушубки, понемногу разбрелись от ворот почтовой гостиницы, где происходил разговор.

Между тем приятели наши подвигались вперед. Они благополучно миновали Вишу и опять поплыли по разливу, затопившему поля и луга; потом они въехали снова в кусты и поехали кустами.

— А как минем кусты, останется только перевалить озеро, а уж там и дома! — говорили гребцы, успокаивая их нетерпение.

К вечеру совершенно стихло, и предполагаемой опасности при переправе через озеро теперь уже нечего было бояться. Пробираясь кустами, они вдруг услышали мерный и резкий звук топора; звук всё слышался ближе, и скоро приятели наши увидели мужичка, который сидел на крыше небольшой избушки, до половины погруженной в воду, и что-то приколачивал топором; к дверям избы привязан был ботник, в котором сидела девочка лет девяти; вокруг избы стояли ульи, выказывая из воды только верхушки свои; небольшое пространство, занимаемое избушкой и ульями, было очищено от кустарника и, по-видимому, обнесено забором, которого только некоторые тычинки торчали из воды. Таким образом, круг, обозначенный этими тычинками, представлял гладкую, окрашенную теперь лучами заходящего солнца в яркий пурпур поверхность озера, среди которого живописно разбросаны были избушка с работающим на крыше стариком, десятка два ульев, которых тупые и широкие верхушки темными пятнами отражались на воде, наконец, ботник с девочкой, которая с приближением путешественников широко раскрыла свои большие и робкие глаза, неподвижно устремив их в несколько бледноватое, но всегда величавое лицо Грачова, — картина была столько же привлекательная, сколько и оригинальная.

— Что ты тут поделываешь, старичок? — спросил Грачов.

Старик посмотрел вниз и обнажил свою седую голову.

— А крышу чиню; вишь, избенку всю расшатало, того гляди — по бревну растащит.

— Ты живешь, что ли, тут?

— Коли теперь жить, а так, наезжаю — всё надо присмотреть, как бы чего не унесло.

— Где ж ты живешь?

— А покуда живу у добрых людей, там, — старик указал вправо. — У них место повыше, так вот к ним и сбился народ, в каждом дому, почитай, семей по три живет, да что станешь делать! А ваша милость куда?

— В Грачово, — сказал передовой гребец.

— Грачово всё облило, — сказал старик, — да так, что и жить нельзя, — народ весь перебрался в Боровичи.

— Да нам в барский дом, — сказал надменно Грачов. — Барский дом стоит на горе, и его никогда не потопляет.

— А не знай, — отвечал мужик. — Прошлый год точно не потопляло, а нынешний я в тех местах не бывал, не приходилось; вот в Софонове так доподлинно знаю: всё облило, а барский дом не тронуло — сух стоит! Вишь, нынешний год вода какая! Вот моя-то избушка на пригорочке стоит — всё кругом обольет, бывало, а ее не хватит, всегда сухая стоит, а вот ноне что сделал господь! Вода выгнала нас — живи, где хошь, пока не сольет!

— А дичь есть у вас? — спросил Грачов, не пропускавший ни одного случая осведомиться о предстоящей охоте.

— Уток много летает, — отвечал мужик. — А вот тут неподалеку маленькая горка есть, ее водой не хватило, так тут столько набивается белых тетерок, что я намедни испугался, как они разом спорхнули.

— Слышишь, слышишь! — радостно сказал Тростника ву Грачов. — Должно быть, белые куропатки!

— Вот будет хорошо, — сказал вместо ответа Тростников, — как твой дом тоже облило. Приятная ночь нам предстоит. Да и вообще: что мы будем делать тогда?

— Не может быть! — отвечал Грачов.

— Да отчего же не может быть? Ты разве бывал там?

— Уж я знаю! — отвечал Грачов.

— Что ты знаешь о своем имении? Столько же, сколько и я! — возразил с жаром Тростников. — Ты больше зияешь о Париже, чем о своем Грачове.

И они, по обыкновению, заспорили под такт мерных ударов топора, который тотчас опять принялся постукивать, как только ботники тронулись.

Кто-нибудь заметит, что ничего не сказано о девочке, сидевшей в привязанном ботнике; о ней нечего сказать; всё время разговора наших друзей с мужиком она не спускала любопытных глаз с Раппо, которого крутая и толстая шея ярко блестела в белом серебряном ошейнике, щедро облитом солнечными лучами. Не без сожаления проводив собаку глазами, девочка сказала:

— Вишь ты, собака… черная да толстая… и ошейник белый, так и горит.

— Известно, барская, — отвечал ей отец с своего возвышения.

Последние часы путешествия наших приятелей были исполнены какой-то торжественной мрачности. Повздорив, они оба погрузились в упорное молчание. Может быть, печальные предчувствия томили их. Гребцы, видя угрюмость господ, также хранили молчание. Солнце село, когда друзья почувствовали под собой колыхание, напомнившее им, что они, должно быть, проезжают озеро!

Последняя преграда, стоявшая между ними и целью их путешествия, наконец пройдена — и что же они увидели?

Сначала они увидели бедные и жалкие признаки деревни, покинутой своими жителями и стоявшей так глубоко в воде, что над водою торчали одни соломенные крыши изб. Признака живого существа не примечалось ни в самой деревне, через которую друзья наши проехали в своих ботниках, ни кругом: всё было пусто, мертво, и даже грач не хотел вить гнезда в здешних деревьях, которых обнаженные ветви, нагнувшись, купались в воде.

— Эвона! вишь, куда — по самые окна хватила вода, — сказал передовой гребец. — И впрямь тут жить нельзя. В прежние годы так много, что под пол подойдет, а иные избы и вовсе не хватит, ну и пробьются как-нибудь месяц… А ныне вот все разбежались, да и как жить? Глядь: весло всё уходит!

И он попробовал веслом и удостоверился, что среди самой деревни нельзя достать веслом дна.

— Ну, коли так, — прибавил он, — так не диво, что и барский дом потопило! Оно, конечно, место повыше, да, вишь, дна нет!

И он опять ткнул веслом в воду.

— Полно врать, дурак, не может быть! — грубо сказал Грачов.

— Да вот сейчас, только лесок обогнем, и видно будет, — не обидясь, отвечал гребец.

Обогнули лесок и увидели барские службы и барский дом, правда не так глубоко стоявший в воде, как деревня (два этажа его, отлично выбеленные, резко рисовались на синеватом водяном фоне), но уже и теперь, при не совершенно погасшей вечерней заре, не оставалось сомнения, что дом плотно окружен водою. Подъехали ближе — вода; померяли веслом — глубина еще довольно велика, около полутора аршина.

— Ступай дальше! Поехали, весла начали уже задевать землю, но всё еще ботники свободно шли. И так друзья наши добрались вплоть до самого дома. Но хоть он действительно занимал самую высокую точку местности, однако ж под самым домом вода стояла на пол-аршина с лишком.

То же безмолвие, то же отсутствие жизни, как и в деревне, царствовало кругом.

Грачов приуныл и не смел взглянуть на своего приятеля. Он ожидал страшных проклятий, насмешек и упреков, но оказалось, что Тростников был великодушнее, чем думал Грачов.

— Славный дом! — сказал он, умеренно и украдкой наслаждаясь замешательством приятеля. — И не будь проклятого разлива, мы бы отлично в нем зажили!

— Еще бы! Я говорил! — воскликнул Грачев с прежней самоуверенностью, но вдруг опомнился и продолжал тоскливо: — Где же Рюмкин? Что он нас не встречает? Ведь я писал ему. Эй, кто тут есть!

И много раз повторен был этот крик, и не одним Грачевым, гребцы также усердно помогали ему, но никакого ответа не было.

Грачов пришел в страшное негодование против своего управляющего.

— Прошу покорно! — говорил он. — Бросить барский дом без всякого присмотра, уехать, когда я писал, что буду! Каков?.. Это удивительно, до какого они доходят самоуправства. Я… я…

— Ты лучше всего сделаешь, — перебил его Тростников, — если успокоишься и рассудишь хладнокровно: Рюмкин твой не так виноват, как кажется. Что он бросил дом без присмотра — это еще не преступление; здесь, кажется, вода лучший сторож, по крайней мере весной; а что он убрался отсюда сам, так, по-моему, он ничего не мог сделать благоразумнее: не умирать же ему было здесь с голоду! И мы отлично сделаем, если последуем его примеру, и как можно скорее, потому что уж ночь, а нам надо же где-нибудь приютиться, чтобы отдохнуть и поесть…

— Что ж мы будем делать? — говорил в отчаянии Грачов. — Я ничего не знаю! Неужели не получил он моих писем? И где мои обозы? Там найдется что и поесть и выпить. Я накупил всего соленого, копченого, маринованного, что только не портится летом… Какие там чудесные маринованные омары, сардинки, анчоусы… всякая дичь, герметически закупоренная в жестянки, чудо, пальчики оближешь! А вина? Я скупил весь годовой запас Рауля. И мне самому ужасно захотелось есть… Неужели они до сей поры не пришли? Я послал сюда четыре обоза, — продолжал он с непритворной горестию, обращаясь к гребцам. — Послал уже три недели тому назад, неужели они не успели прийти? Или они пропали? Не правда ли, Тростников, после всех наших несчастий приятно было бы теперь поесть маринованных омаров и выпить бутылочку редереру?

— Я бы желал лучше чаю, — сказал Тростников.

— Там и чаю полпуда куплено — лучший сорт, — сказал уныло Грачов. — Я хотел, чтоб у нас в деревне ни в чем не было недостатка. А вот теперь…

— Намедни, — сказал один гребец, — наш парень возил сюда какого-то, в Софонове, байт, оставил его, тот сказывал: издалече, говорит, еду…

— Видел его кто-нибудь? — спросил Грачов.

— Такой рябоватенький, — прибавил другой гребец, — невелик ростом, с собачкой…

— Собака пестрая, Трезор, с коричневыми крапинками?

— Пестрая.

— Ну он и есть! Это Василий! — воскликнул Грачов. — Он прежде всех отправился с вещами. У него вся провизия. Где же он? И отчего он пешком?

— Да, вишь, вода не перепустила.

— Так, значит, он всё бросил где-нибудь? — воскликнул с ужасом Грачов. — Вот тебе и омары… вот тебе и дичь, герметически закупоренная!.. Несчастный Тростников… Я… я ничего! Мне поделом! Самого черти подбили ехать сюда, ну и терпи! А ты чем виноват?

— Полно отчаиваться! — сказал Тростников. — Не ты ли говорил, что жизнь, исполненная трудов, приключений и опасностей, жизнь охотника — твоя сфера. И вот при первом…

— Так ты думаешь, я отчаиваюсь? — с жаром перебил Грачов, и ссора готова была вспыхнуть, но неожиданное обстоятельство остановило ее.

В жару разговора ни гребцы, ни приятели наши не заметили, как из ближайшего флигеля, черневшего в расстоянии двадцати шагов от барского дома, выступила какая-то фигура. Фигура эта смело пошла по воде, остановилась шагах в двух от ботников и низко поклонилась. И так во все продолжение разговора наших друзей она продолжала низко кланяться, стоя по пояс в воде со сложенными на груди руками, и, по-видимому, терпеливо ожидала, пока до нее дойдет очередь говорить. Наконец один из гребцов заметил ее и указал на нее Тростникову.

— Ба, да тут есть живое существо! — воскликнул он. — Посмотри, Грачов, кажется, женщина!

Они посмотрели, причем фигура начала повторять свой низкие поклоны.

— Женщина, точно, женщина! — воскликнул Грачов. — Эй, ты кто такая? Подойди сюда!

Фигура не двигалась вперед, но Грачову показалось, что она дрожит.

— Да что ж ты стоишь в воде! — сердито закричал Грачов. — Простудишься… Сядь в ботник да расскажи нам: ты здешняя?.. Куда девался Рюмкин? Что же, садись скорей!

— Ничего, та я и постою… — проговорила старуха взволнованным и дрожащим голосом.

— Садись! Посадите ее, ребята!

Но она никак не хотела сесть и только мочила подбородок в воде, поминутно кланяясь.

— Да ты кто такая? — спросил раздосадованный Грачев. — К моему имению, что ли, принадлежишь?

— Та как же? Ваша.

— Ну так приказываю тебе садиться! — сказал Грачов с таким комически-повелительным видом, что Тростников невольно рассмеялся. — Я твой барин!

При этом известии женщина испустила глухое мычание, в котором слышался не один испуг, но, казалось, а дикая радость, однако ж она не только не поспешила исполнить приказание своего барина, напротив, с невероятной быстротой прянула в сторону — и, став по возможности в безопасную позицию, принялась отпускать исступленные поклоны. Окунув несколько раз не только подбородок, но и всё лицо в воде, она стремительно кинулась к флигелю, производя страшное шлепанье, и закричала: «Дедушка! Дедушка! поди сюда, та ты не поведать; та что я тебе скажу! Сам барин приехал, барин!»

Старуха исчезла уже в дверях флигеля, а крики: «Дедушка! дедушка! барин!» — раздавались всё громче в громче.

— Держи к флигелю, — сказал Грачов.

Во флигеле показался огонек; дверь отворилась, и передний ботник с господами уперся носом в порог.

Странное зрелище представилось нашим приятелям.

При тусклом огоньке они увидели внутренность простой русской избы, с огромной печью, полатями и скамейками. Вплоть до самых скамеек в избе стояла вода; между порогом и противоположной ему скамейкой положена была доска, доставлявшая возможность попасть в избу сухим путем; вероятно, такое же сообщение устроено было вплоть до самой печи, откуда светился огонек и слышался шепот, смешанный с покрякиванием. Наконец послышалось явственно: «Господи Иисусе!» — потом громкое кряхтенье; старик медленно и тяжело спускался с печи. Долго «в был невидим; наконец сгорбленная фигура его с лучиной в руке показалась в глубине избы на скамье. Он тут отдохнул, поправил лучину и покряхтел.

Затем, придерживаясь одной рукой за стену, он добрался по скамье до доски, ведущей к порогу, и тихо-тихо начал двигаться по ней к нашим приятелям, держа лучину перед собою и позволяя им хорошо рассмотреть лицо свое, носившее признаки глубокой-глубокой старости. Старик был некогда высокого роста, но так страшно со» гнут, что стаи его держался почти перпендикулярно к доске, по которой он двигался и которая дрожала под ним, грозя каждую минуту подломиться; череп его был совершенно голый, и кругом его шел ободочек совершенно белых и слабых волос, столь правильный, что он казался бахромой, пришитой к голому черепу; глаза, лишенные ресниц, столь глубоко ввалились, что рассмотреть ни цвета, ни выражения их не было возможности; на нем были обрывки овчинного полушубка и синяя рубаха с расстегнутым воротом, не закрывавшая сильно ввалившейся груди, с резко обозначенными костями и мускулами; ноги были босы, и приподнявшиеся синие портки болтались на них, как на палках, при медленных движениях старика.

— Не ходи, старик, оставайся там, — сказал Грачов. — Всё равно, а то упадешь еще!

— Ничего, батюшка, дой-ду! — пробормотал старик, и его длинное, с явным трудом произнесенное «дой-ду!» глухо отозвалось в сердцах наших приятелей: как будто они сошли в могильный склеп и голос, отвечавший им, не принадлежал живому существу.

— Ох, устал! — проговорил старик, собираясь с духом. — Аль дошел? — сказал он, останавливаясь вплоть перед Грачевым, который поддержал его. — Не вижу… ох, плохо вижу! Еще как днем — ничего! А то вот от огня-то отвык — чай, уж с неделю не зажигали… А вот я пообгляжусь…

Старик говорил медленно и беспрестанно отдыхал, иногда на полуслове, как будто у него вдруг не хватало дыхания.

— Скажи, пожалуйста, старик, — сказал Грачов, — куда девался Рюмкин?

— Кто? Ефим-от Евсеич?

— Да. Я писал к нему, что буду сюда, приказывал всё приготовить, приезжаю — и его нет даже самого!

— Уехал, батюшка, уехал в город, ради твоей же милости: лодку доставать; думал, в ботнике, чай, не поедешь; да и человек твой пришел, вишь, пожитки, что ли, в городу оставил, — так за пожитками поехали. Вот теперь маненечко вижу, — сказал старик после долгой паузы, переменив лучину (у него был запас их под мышкой), и, подняв ее к лицу Грачова, пристально всматривался в него. — Вижу, вижу, — бормотал он, и едва приметная улыбка бродила на его ввалившихся губах. — Ох, устал!

И старик вдруг сел на доску и, спустив ноги в воду, тихо покрякивал, держа перед собой горящую лучину.

— И давно уехал Евсеич? — спросил Грачов.

— Да уж дней пять. Не знай, что долго нет. Видно, Ока задержала — всё, видишь, ветрено; поди, как бурлит теперь…

— Да у вас разлив, нечего сказать, удивляюсь, как вы и жить тут можете?

— А живем, — отвечал старик.

— И печки топить, кажется, нельзя, — заметил Тростников, разглядывая избу.

— Нельзя, батюшка, никак нельзя.

— Что ж вы едите?

— А испекли хлебца, пока можно было, вот и жуем. Мы и всё так, испечем побольше враз — да и полно, пока всего не сгложем, а то где часто печку топить? Оборони бог — барские хоромы спалить!

— Однако ж с твоими зубами глодать черствый хлеб, я думаю, не очень удобно?

— А ничего-с. Я привык. Быват, Евсеич-от иной раз По господским делам на неделю либо ден на десять уедет; Матренушка тоже уйдет — милостинки попрошать: дело сиротское! Уйдут, а хлебца оставят, спасибо; не забывают, нет, не забывают, спасибо, всегда оставят.

— И ты не боишься оставаться по целой неделе один?

— А чего мне бояться, — отвечал старик. — Лежу себе на печи да корочку-то и грызу и грызу, так день за днем, день за днем…

— А кто такая Матренушка живет с <тобой>? Не она ли нас встретила? — спросил Грачов. — Да вот и спряталась. Мы от нее слова не могли добиться.

— А сенная, родной, сенная… у твоей матушки служила! Барыня ее с собой с своей стороны привезла… А как барыня умерла — царство небесное! — все люди разбрелись, кто куда, по оброку, — барин уехал да и не бывал уж сюда, а она и осталась тут с той поры… Ей куда идти? До своей стороны далече, да и там у ней, слышь, никого близких сродников нет, вот и живет…

— Мать моя была полька, — пояснил Грачов Тростникову, — и умерла в молодых летах, вскоре после моего рождения.

— Да, да, бобылка, безродная, — бормотал старик, — словно как и я; вот при барском дворе и живет, — щец нам сварит либо кашки когда, хлебы поставит… Ну и живет.

— Да чего ж она нас испугалась? Мы не звери! — сказал Грачов.

— А кто ее знает? Знамо, дело девичье!

— Так она девица? И молода?

— А не стара еще, — отвечал старик. — Молодая.

— А каких лет, однако ж? — спросил Тростников.

— А чай не боле как ей лет шестьдесят будет!

Приятели переглянулись с невольной улыбкой, и Тростников молча показал Грачову дряблое, сморщенное лицо, украдкой выглядывавшее на них из-за печки. Старушка имела, впрочем, добрые, привлекательные черты, озаренные теперь невыразимым умилением.

— А ты, старик, давно при барском дворе живешь? — спросил Грачов.

— Давно, — отвечал старик. — Не знать, как давно. Да с той самой поры, как внук помер. А то я со внуком жил!

— А давно внук помер?

— Да уж годов пятьдесят будет. Давно! Поди, и косточки сгнили, а я вот всё живу! Были и сыновья, и внуки, и жена была — всё господь прибрал! — задумчиво прибавил старик.

— А давно жена померла?

— А годов сто с лишним, чай, будет, — отвечал старик.

Приятели наши пришли в неописанное изумление и, естественно, предложили старику вопрос: сколько же, наконец, лет ему самому? Оказалось, что старику сто сорок лет. Осененные долгим и печальным размышлением, которое неизбежно овладевает каждым, на чью голову, как гром, неожиданно падает подобное известие, приятели наши с четверть часа простояли молча, упражняя свое зрение в тщательном созерцании голого черепа, впалой груди и болтавшихся в воде ног старика.

Казалось, самое время в образе его находилось теперь перед ними, и при трепетном свете лучины Тростников уже читал на изрытом морщинами челе старика многозначительвое слово: «Вопрошай!»

Однако ж он не вдавался ни в какие вопросы, может быть отложив их до другого времени, и только вздохнул, а Грачов сказал:

— Сто сорок лет! Недаром шестидесятилетняя девка кажется ему молоденькой. Я и не знал, что в моем имении водятся такие редкости! Вот не говорил ли я, что у нас воздух целительный: такая долговечность, шутка ли?..

— Нечего рассуждать о долговечности, а вот думай-ка в том, как мы ночь проведем! — таким грозным восклицанием осадил Тростников своего приятеля, заметив, что он начинает седлать своего любимого конька.

Стали думать и решили, что лучшее а даже единственное средство ехать в Софоново, где, как известно, имеется барский дом, не облитый водою и не занятый никакими жильцами, так как владелец его проживал в городе. Грачов решился наутро же писать к этому помещику и просить у него дозволения пожить в его доме, пока вода не покинет его собственных владений, Итак, простившись со стариком, который поплелся на печь «грызть свой хлебец», по его собственному выражению, и послав заочное «прощай» доброй молодице, которой застенчивость простиралась до такой степени, что она так и не решилась показаться, путешественники снова двинулись в путь. Они плыли около часа среди глубокой темноты, решительно не позволявшей производить никаких наблюдений, и наконец ступили на твердую землю.

В доме господина <Стычинского>, владельца Сафонова, нашли они кой-какие постели и, напившись чаю, погрузились в глубокий сон.

© timpa.ru 2009- открытая библиотека