Три страны света
Часть вторая. Глава V. Как кутит Кирпичов

Глава V

Как кутит Кирпичов

Кирпичов допивал с своим гостем уже вторую бутылку шампанского, — которое он обыкновенно начинал пить с одиннадцати часов утра, когда явился общий знакомый их Трофим Бешенцов — человек лет сорока, тучный и краснолицый. Подобно Правой Руке, он считал непростительной роскошью чисто одеваться: по его сюртуку опытный пятновыводчик всегда мог определить, какого вина он вчера убавил. Перчатки он презирал, толстую шею свою стягивал волосяным галстуком с огромной стальной пряжкой; бороду брил редко.

По званию он был актер, но при театре, по причине положительной бездарности, делать ему было нечего, и он проводил время с купцами, которые вообще охотно дружатся с актерами. Купцы любили его за веселый нрав, за остроумие и за то еще, что он по первому требованию друзей рад хоть вприсядку среди улицы — качество, которое называли в нем добротой сердца. И притом не обидчив.

Впрочем, Бешенцов имел свое самолюбие; но что же такое артист без самолюбия? как сам он иногда говаривал.

Трезвый он был тише воды, ниже травы, а напьется — кричит: «Велик Бешенцов! велик!..» И убеждение в своем величии тогда достигает в нем такой высокой степени добродушного комизма, что умей он хоть половину его проявить на сцене, он был бы точно велик.

Кирпичов познакомился с ним у одного купца, вскоре по приезде в Петербург. Они напились и в тот же вечер подружились. В бумагах покойного Назарова Кирпичов нашел письма его брата и по ним доискался местопребывания наследницы, но решительно не знал, как приступить к делу. Он открылся своему новому другу, как безумно влюблен, и Бешенцов помог ему советом и стихами. Купеческие сынки и молодые приказчики часто прибегают в любовных объяснениях к стихам — и не ошибаются: ничто так не льстит самолюбие молоденькой швеи, едва знающей грамоту, ничто так не очарует и не убедит ее, как высокопарная фраза, громкие стихи. И чем меньше она поймет, тем сильней впечатление, тем вернее успех. Расчет удался, и талант Бешенцова торжествовал, доставив ему дружбу богатого книгопродавца.

— А я совсем нечаянно! — сказал Бешенцов раскланиваясь.

И хозяин и гость ответили ему хохотом.

С некоторого времени вечно праздный Бешенцов ежедневно прохаживался по утрам мимо «Книжного магазина и библиотеки для чтения на всех языках» и, заметив, что к Кирпичову вошел какой-нибудь почетный гость, отправлялся и сам туда, уверенный, что теперь уже не будет лишний, и всегда извещал, что «совсем нечаянно». Хитрость, наконец, заметили.

Да и сам он уж давно смекнул, что ею никого не проведешь, но был непрочь, заметив, что какая-нибудь простодушная его выходка смешит слушателей, и повторить ее с умыслом, — к чему, впрочем, приходят почти все люди, имеющие в характере своем оригинальную черту, возбуждающую внимание, даже и те, которые не нуждаются в даровом угощении.

Хозяин и гости, попивая шампанское, дружно беседовали. Вдруг Чепраков взглянул на часы и значительно сказал:

— А! Пора!..

— Неужели уж час? — спросил Кирпичов.

— Без пяти минут, — отвечал купец и взял шляпу.

Ни гость, ни сам хозяин не думали удерживать его;

Кирпичов только крикнул вслед ему:

— Если ужо, Алексей Иваныч, не найдете нас дома, так приезжайте «туда»!

— Хорошо! — отвечал Чепраков и ушел.

У людей, которые часто сходятся, всегда есть слова, которым придан особенный, условный смысл, непонятный постороннему. Таким образом, в компании Кирпичова «туда» имело разные значения, смотря по времени дня. Сказанное до обеда, оно значило в трактир.

Кирпичов пространно повествовал Бешенцову, как отлично идут его дела, какие получает он доходы и награды, как ласкают его князья, графы и другие именитые люди, вдруг на пороге показалась чрезвычайно длинная, сухощавая фигура, в синих штанах с серебряными лампасами, в коричневом персидском казакине с нашивками на груди; кинжал у пояса, остроконечная баранья шапка на голове довершали наряд нового гостя.

То был персиянин Хаджи-Кахар-Фахрудин. Ему было уже за шестьдесят лет; но лицо его постоянно каждый месяц менялось: то он молодел, то дряхлел, — по той причине, что раз в месяц красил себе волосы, брови, ресницы, даже подкрашивал руки, обросшие волосами. Но следы морщин слишком резко обозначали его лета, глаза его тоже выцвели и были невероятно тупы; вообще трудно было определить степень его ума: он вечно молчал и внимательно слушал, особенно когда говорил Кирпичов, которому вверил он свой маленький капитал. Ежедневно с той поры приходил он ровно в час в магазин и торчал, как статуя, постоянно на одном месте, иногда поднимал с полу какую-нибудь соринку, сдувал пыль с книги и снова садился. При всяком движении в магазине — отпускают ли товар, привезут ли новое издание, переставляют ли шкафы — он был непременным молчаливым членом: широко раскроет свои тупые глаза и смотрит и прислушивается, медленно кивая головой, словно бьет такт. Вообще он смотрел на магазин Кирпичова и на все, что в нем делалось, такими глазами, как будто все тут принадлежало ему и происходит по его приказанию. Ему выходило большое наследство, и он обещал пуститься с Кирпичовым в обороты и даже намекал, что откажет ему свои деньги в вечное владение. И Кирпичов ласкал его и часто, указывая гостям своим на молчаливого персиянина, шептал: «Дурак ужаснейший! и никого родных нет… Вот посмотрите, если не сделает меня своим наследником!»

— Ну, Кахар! отдашь мне свои деньги? — спросил Кирпичов, ударив вошедшего персиянина по плечу.

— Все отдаст! — отвечал персиянин, улыбнулся и кивнул головой.

Кирпичов предложил ему закусить. Персиянин резал сыр такими кусками, как режут хлеб, откусывал разом по четверти фунта и вообще ел и пил ужасно. Насытившись, он уселся в мягкое кресло и закрыл глаза. Кирпичов занялся чтением Бешенцову писем, в которых господа иногородние благодарили и хвалили его. Бешенцов слушал и поддакивал. На десятом письме чтение было прервано возвращением Чепракова.

— Отделались, Алексей Иваныч? — таинственно спросил его Кирпичов.

— Отделался! — отвечал он, махнув рукой.

— Не отправиться ли «туда»?

— А пожалуй.

Персиянин вскочил… куда сон девался!.. и схватил баранью шапку.

Скоро они прибыли в трактир и заказали обед, а покуда отправились в бильярдную. Здесь они встретили господина с открытым и благородным лицом, который обыгрывал бледного и вялого купчика, приговаривая за каждым ударом: «Шарики-сударики! по сукну катитеся, в борты стучитеся, в лузу валитеся!..», и после каждой партии громогласно требовал то чашку шоколаду, то рюмку водки, то порцию мороженого.

— А, Урываев! — радостно сказал Кирпичов.

И товарищи его обрадовались тоже Урываеву. Только персиянин не обрадовался: небольшой переезд утомил его, и он уже спал под шум бильярдных шаров.

Урываев был бильярдный герой. Бильярдные герои, то есть люди, постигшие в совершенстве великую тайну клапстосов, дублетов, триблетов, карамболей и разных бильярдных тонкостей, бывают двух родов: одни начинают поприще свое снизу и постепенно идут вверх, другие начинают сверху и постепенно съезжают вниз.

Первые люди — люди бедные и темные, начав с дрянного трактира и ничтожного куша, оканчивают великолепной ресторацией и значительными кушами. Вторые — наоборот. Прокутив и проиграв состояние в великолепных ресторациях, они, постепенно понижаясь, нисходят в грязные харчевни, откуда помогли выбраться первым. И здесь только приходит им мысль применить свое искусство, так дорого купленное, к делу.

Урываев принадлежал к героям второго разряда. Он имел порядочное состояние, которое прокутил в два года, но не унывал; по характеру он был счастливейший человек в мире. Впрочем, его незачем описывать. Не только в Петербурге, но даже в самом маленьком городке есть непременно хоть одно такое лицо. Человек, который вечно хохочет, острит, выигрывает, хладнокровно делает подчас вещи, поднимающие волосы на голове, навязывается на знакомство, ссорится, мирится, беспрестанно впутывается в истории, из которых выходит не всегда с честью, но всегда веселый и довольный: таков Урываев. Аппетит у него невероятный; выпить он может сколько угодно, и нет такого роскошного пира, с которого бы он ушел, оставив хоть каплю вина. После шампанского он пил водку, потом пиво, потом ром, потом опять шампанское, — словом, он глотал рюмку за рюмкой, не разбирая, с чем она… И ему все сходило с рук. Всегда здоров и свеж, он полнел с каждым годом; фигуру он имел очень благовидную: щеки полные и круглые, густые бакенбарды и белые зубы; но опытному глазу тотчас делалось ясно, что по лицу его не проходило ни одно, человеческое ощущение, но много прошло пощечин. Несмотря на постоянное пребывание в столице, он ходил всегда в фуражке, руки держал в карманах, в левом ухе носил золотую серьгу…

Такой человек присоединился к компании Кирпичова. С Кирпичовым он познакомился в трактире, порядочно обыграв его для первого знакомства. Кирпичов полюбил его за удалый характер и неистощимую веселость…

Кирпичов пригласил его обедать. Разбудили персиянина и отправились в особую комнату.

Обед прошел чрезвычайно весело. Бешенцов занимал компанию остроумными рассказами, а Урываев, к общему удовольствию, бил тарелки себе об голову с удивительным искусством: тарелка, чокнувшись с головой, издавала глухой звук, и с одного разу на ней оставалась довольно заметная трещина. Персиянин ел за троих, а потом спал.

В исходе шестого часа купец Чепраков, посмотрев на часы, с озабоченным видом сказал: «А пора!» и поспешно исчез…

— Отделайтесь, пожалуйста, поскорей! — крикнули ему в один голос товарищи.

Когда он воротился, компания отправилась в театр. Урываев взял себе коляску.

В театре в тот вечер с особенным эффектом прошла историческая драма «Боярская шапка», переделанная на русские нравы с испанского. Но Кирпичов и К® не досмотрели ее. Первый оставил театр купец Чепраков. Посмотрев на часы в исходе десятого, он воскликнул испуганным голосом: «Вот тебе и раз! чуть не опоздал!» и быстро исчез.

— Приходите, Алексеи Иваныч, туда! — закричал вслед ему Кирпичов.

«Туда» значило теперь в танцкласс. Соскучась в театре, приятели вышли в половине третьего действия и сели в свои экипажи. Накрапывал дождь.

Они долго ехали по Фонтанке и, наконец, оставив за собой несколько мостов, повернули влево и въехали в узкий и бесконечно длинный переулок, огражденный с одной стороны темным забором; огромные старые березы и липы<с шумом наклонялись над ним и бросали гигантские тени на высокую сплошную стену, возвышавшуюся по другой стороне переулка. Стена была гладка и черна; только в самом верху ее виднелось окно, и свет, выходивший из него, местами оставлял на неосвещенных предметах и черных тенях ясные точки и полосы.

Взяв билеты, они вошли в залу и остановились у двери против самого оркестра, помещенного за перегородкою на небольшом возвышении во всю длину комнаты. Несмотря на то, что зала была довольно велика, в ней уже некуда было бросить яблоко. Пар тридцать неистово выплясывали; танцующих окружали плотною массою любопытные, напиравшие, с опасностию жизни, все сильней и сильней. И правду сказать, оттоптанные мозоли, взъерошенные затылки и вихры, даже неприятное превращение длинного носа в курносый — вознаграждались самым великолепным, разнообразным зрелищем. Не проходило минуты, которая не ознаменовалась бы событием, достойным внимания. То первая танцорка бала — стройная, перетянутая в рюмочку модистка, с распустившимися локонами и плутовским взглядом, — выступает вперед, перегнувшись на сторону и слегка приподняв платье; ее встречают беспрерывным громом рукоплесканий, восторженными криками, а между тем готовится новая потеха. Откуда ни возьмись, навстречу ей гордо вылетает сухощавый француз, у которого, как известно постоянным посетителям бала, в запасе всегда какая-нибудь необыкновенная штука. Француз запускает руки за жилет, закидывает назад кудрявую, распомаженную свою голову и делает вид, как бы привинчивает себе ноги, вынимая их поочередно из кармана. Крики «браво, брависсимо, браво!» заглушают в ту минуту звуки оркестра. Раскланявшись на все стороны, он начинает новый фокус. То появление неуклюжего провинциала, пустившегося, из подражания французу, выделывать па своими жирными ногами и шлепнувшегося от неудачного скачка посреди залы, возбуждает всеобщее внимание; то снова вся пестрая толпа танцующих, как бы разом, вместе с ударом в турецкий барабан, соединившись в одну длинную плетеницу, летит, повергая все и всех, пока не затихнет утомленный оркестр. Шум, давка, крики, хохот, хорошенькие глазки, усы, плечи, прически, цветы, коки, завитки — все тогда рассыпается и наполняет остальные комнаты вплоть до самого буфета, где уже не одна пробка успела брякнуть по носу Софокла, Сократа и Эврипида, довольно удачно изображенных на потолке.

Тут, за небольшими столиками, уставленными тарелками и бокалами, уже давно пируют те, которые предпочитают легким танцам положительные котлеты и бифштексы.

Кирпичов с компанией принадлежали к последним и потому не замедлили воспользоваться, антрактом между танцами, чтоб пробраться в буфет. Вскоре присоединился к ним и купец Чепраков.

— Ну, теперь отделался на всю ночь, — сказал он Бешенцову с необыкновенной веселостью, как школьник, получивший, наконец, свободу. — Эй, малый! две бутылки шампанского! надо догнать товарищей.

Бешенцов помог ему.

Пора объяснить причину таинственных отлучек купца Чепракова. Несмотря на почтенные лета, он решительно не имел своей воли и даже в сущности не назывался еще купцом, а только купеческим сыном. Родитель его, семидесятилетний старик, не любил давать потачки детям. «Ты что! молокосос! — говорил он ему: — твое дело слушаться старших… вот только уйди со двора без моего спросу!.. Я тебя, мальчишку, так…» И сын не смел явно ослушаться. Но старик, разбитый параличом, бесчувственно сидел в креслах, приходя в память только к обеду, чаю и ужину, и «молодой» Чепраков принял за правило являться домой в такие часы с строжайшей точностью, а остальное время предпочитал проводить с Кирпичовым и не жаловался на свою участь: у него еще жив был дедушка, который обходился с его отцом почти так же.

Урываев производил в танцклассе эффект. Там он был вполне в своей сфере и распоряжался как дома. Он раскланивался и заговаривал решительно со всеми, говорил всем ты и расточал поцелуи направо и налево, — внезапно упадал на колени перед красавицей, поразившей его, и громко изъяснялся ей в любви. В промежутках танцев останавливал посреди залы распорядительницу бала, женщину лет шестидесяти, с воинственным видом и с непостижимым упоением покрывал поцелуями ее старые, черные, сморщенные руки. Довольно нецеремонно толкал каждого встречного и громко острил насчет тех, кто не имел счастья ему понравиться. Вступавших за свою честь, как говорится, обрывал, если приходилось по силам, а иным и уступал впрочем, с достоинством. Вообще он не был ни слишком храбр, ни слишком самолюбив и хорошо сознавал свои, как говорил, недостатки.

Потолкавшись еще в буфете и подкрепив себя несколькими стаканами хересу, Урываев вдруг исчез. Кирпичов долго искал его, но потом, пробравшись в залу, где уже снова начались танцы, взглянул на оркестр и расхохотался. Засучив рукава, Урываев деятельно помогал музыкантам, постукивая ножом в тарелку. Впрочем, вмешательство его не портило музыки по той причине, что трудно было ее чем-нибудь испортить.

Бешенцов между тем значительно расходился. Протискавшись в танцевальную залу, он подходил почти к каждому, поднимал кверху толстые свои руки и произносил громовым своим голосом: «Велик Бешенцов! велик Бешенцов!»

Разумеется, такого лица не могли не заметить, и вскоре огромная толпа окружила актера, осыпая его насмешливыми вопросами и возгласами.

— Как вы хорошо вчера играли! — насмешливо крикнул ему один молодой человек.

— Что и говорить, душа моя, божественно! — добродушно отвечал актер, ноги которого начинали уже описывать неопределенные круги.

Но танцы и многолюдство не слишком привлекали наших приятелей. Скоро они перебрались в особую комнату, примыкавшую к половине хозяйки. Явился ужин. Приятели дружно уселись вокруг стола, ярко освещенного и уставленного, бутылками.

Бешенцов мешал есть персиянину, обращаясь к нему с мрачными рассуждениями о своем величии.

— Велик Бешенцов, велик! — кричал он, повертывая персиянина. — Нет, ты ложку брось да скажи, так ли я говорю?

Персиянин кивал головой с таким видом, как будто хотел выклевать трагику глаза своим крючковатым носом.

— Нет, ты поклянись! слышишь ли? поклянись!

И жадный персиянин клялся, лишь бы поскорей возвратиться к вкусному винегрету, который он уписывал ложкой.

Вдруг послышались за, стеной звуки фортепьяно и женский голос, напевавший русскую песню. Чепраков и Кирпичов, страстные любители русских песен, опрометью бросились к двери и прильнули к замочной скважине; но звуки плохо доходили до их жадного слуха.

— Можно отдать, так сказать, полжизни, — воскликнул Кирпичов, — чтоб послушать поближе такого голоса!

Чепраков был того же мнения.

Несмотря на позднюю пору, по ходатайству Урываева, желание их исполнилось. Дверь растворилась, и хозяйка представила восторженных слушателей своей племяннице, сидевшей за фортепьяно, и трем ее приятельницам. Племянница, девица лет тридцати с лишком, не отличалась ни красотой, ни хорошим голосом; но Кирпичов и Чепраков решительно растаяли: сердца их давно алкали эстетической пищи, и только хор московских цыган мог теперь полнее удовлетворить их жажду.

Упрашивая певицу спеть то одну, то другую русскую песню, они осыпали ее похвалами и громко рукоплескали ей. Наконец, в порыве восторга, Чепраков тихонько положил на фортепьяно пятьдесят рублей. Кирпичов последовал его примеру, но положил не пятьдесят рублей, а сто. Тогда Чепраков положил двести; внимательно окинув глазами его пачку, Кирпичов положил триста.

Певица, казалось, ничего не замечала. Закатив глаза под лоб, страшно стуча пальцами по клавишам, она восторженно пела «Черную шаль», и вдохновение ее с каждой минутой возрастало.

В полчаса очарованные слушатели наклали ей на фортепьяно порядочную сумму.

Наконец бумажник Чепракова истощился, и он с прискорбием прекратил приношения. Тогда только прекратил их и Кирпичов, который, в порыве благородной щедрости, находившей на него в разгульные минуты, никак не мог допустить, чтобы кто-нибудь дал больше его слуге в трактире, музыкантам, певице, цыганам, фокуснику, кому ни придется. Раз в ресторацию, где сидел Кирпичов один-одинехонек в ожидании приятелей, вошел неизвестный, окинул комнату презрительным взглядом и самым надменным тоном потребовал «бутылку шампанского и два бокала». Кирпичов тотчас же решился оборвать его и крикнул тому же слуге: «Две бутылки шампанского и один бокал!»

Таково было его самолюбие.

Пока Кирпичов и Чепраков слушали и награждали певицу, остальные продолжали пить в первой комнате. — И когда книгопродавец, наконец, воротился туда, сердце его возрадовалось: стол был загроможден бутылками. Но, не без гордости пересчитав их он вдруг схватился за карман и озабоченным голосом спросил Чепракова:

— Деньги есть?

— Ни копейки! — с гордостью отвечал купец Чепраков.

— И у меня тоже немного: не хватит на расплату. А где Урываев?.. да что! у него нечего и спрашивать. Делать нечего: погодите, я сейчас съезжу.

И, покачиваясь, он вышел на двор. Ночь была темна и пасмурна; мелкий дождь обратился в ливень. Кирпичов сел в свою коляску и велел кучеру ехать домой.

Дорога укачала его так, что голова начала кружиться. Приехав, он прямо отправился в свой магазин. Глубокая тишина царствовала в знаменитом книгохранилище. Освещенные с улицы красноватым блеском, окна с неспущенными гардинами отражались на потолке неподвижными светлыми треугольниками, повторявшимися на стенах и паркетном полу, и в то же время дрожащие огоньки каретных фонарей бегали по стенам и потолку, будто догоняя друг друга… Нетвердые шаги хозяина глухо звучали в пустой и обширной комнате; две-три здоровые крысы шмыгнули между его ногами, потревоженные, сверх своего ожидания, в такую пору, когда сокровища человеческого ума по давней привилегии поступают в их исключительное владение… Кирпичов подошел к своей конторке, и замок с пружиной громко и резко щелкнул, повинуясь руке, вооруженной ключом. Звук его долго не умолкал. Чувствуя смертельное кружение головы, Кирпичов поднял крышку и, захватив ощупью полную горсть ассигнаций, положил их в задний, карман своего сюртука. Повторив еще несколько раз то же и туго набив оба кармана, он запер конторку и тем же нетвердым шагом пошел вон из магазина.

— Ну что, привезли денег? — спросил купец Чепраков, когда книгопродавец вошел в комнату.

— Вот! — отвечал Кирпичов и, погрузив руки в карманы, с торжеством показал две пригоршни ассигнаций.

Глаза невольно заблистали у зрителей. Ассигнации были все крупные; между ними попадались и целые пачки, связанные, вероятно, по тысяче.

Все начали увиваться около Кирпичова. Певица сделалась к нему благосклоннее. Ее приятельницы также улыбались ему с особенной любезностью.

Явилось вино, и пир начался снова.

© timpa.ru 2009- открытая библиотека