Три страны света
Часть вторая. Глава VI. Правая рука

Глава VI

Правая рука

В шесть часов утра, Харитон Сидорыч проснулся и разбудил прочих приказчиков. Толстая и красная кухарка принесла огромный самовар и корзинку с хлебом. Напившись чаю, каждый занялся своим делом. Правая Рука, в халате, перед которым сюртук его мог показаться образцом чистоты и изящества, с растрепанной головой и неумытым лицом, сел к своему столу и погрузился в работу. Поминутно брал он то одну, то другую толстую книгу, прикидывал что-то на счетах и записывал цифры на особый листок. Не успел он кончить своего дела, которое, по-видимому, сильно интересовало его, как послышались за спиной его громкие шаги. Он оглянулся и быстро вскочил: перед ним стоял Кирпичов, возвращавшийся по черной лестнице с ночных похождений. Лицо его было измято и бледно, глаза тусклы, узел шарфа торчал на боку, а концы его болтались сверх сюртука; только две дырочки, уцелевшие на шарфе, свидетельствовали о брильянтовой булавке, которой Правая Рука не замечал на своем хозяине.

— А, душенька, вы уж за работой! — начал Кирпичов, дружелюбно подавая руку своему приказчику. — Ну, доброе дело! А мы вот немножко покутили… не все работать… надо же и покутить… Не правда ли, душенька?

И он ласково положил руку на плечо своему приказчику.

— Правда, — угрюмо отвечал приказчик.

— Полноте, Харитон Сидорыч, сердиться! полно, душенька! — воскликнул Кирпичов, который в нетрезвые минуты делался добр и чувствителен с своими подчиненными, позволял себе многое высказать и вообще обнаруживал человеческие стороны характера, спавшие в нем остальное время. — Ведь я тебя люблю, ужасно люблю… я вот все только и думаю, как устроить дела твои… Уж будь уверен… уж, пожалуйста, не беспокойся: векселей не подам ко взысканию… и зачем подавать? ты заслужишь… И из-под следствия выпутаю… Я ведь понимаю, Харитон Сидорыч, что вы мне верный слуга… я ведь не бесчувственная скотина какая… проси что угодно: все сделаю для тебя… да я так тебя люблю, что готов душу свою положить за тебя, душенька… я жалованья вам прибавлю, Харитон Сидорыч, ей-богу, прибавлю… тысячу рублей… да я тебя в долю приму, душенька, десятый процент дам… разрази меня гром… Ну, поцелуй меня!

И Кирпичов поцеловал толстые, неумытые губы своего приказчика.

— Ну, за что ты сердишься? Ну, скажи: ну, неужели еще недоволен ты мной?

— Я вами много доволен, — отвечал приказчик, по-видимому тронутый, — только…

— Ну, что только? чего еще не достает тебе?.. ну, говори.

— Только вот все насчет платья попрекаете, — отвечал приказчик, потупив глаза.

— Нельзя, душенька, нехорошо: перед публикой стыдно… да что платье? вздор! Я тебе отличное платье сделаю на свой счет… сегодня же позову портного: мерку велю снять… так вот и разговора у нас про платье больше не будет.

— Много благодарен, Василий Матвеич, — сказал приказчик. — А вот я заготовил вам выписочку: сегодня в банк платить.

— Как сегодня? уж будто сегодня, душенька?

— Сегодня, Василий Матвеич.

— Ну, что ж? сегодня, так сегодня и заплатим.

— Да и по трем векселям: Грачищеву двадцать семь тысяч, Стригонову и Куницыну срок подходит.

— Что вы, душенька, белены объелись? — возразил Кирпичов. — Ведь у Грачищева брали на восемь месяцев.

— Точно на восемь; только ведь уж они прошли… Вот извольте сами смотреть.

И приказчик сыскал в толстой книге нужную страницу; но Кирпичов, не посмотрев, возразил:

— Верю, верю, душенька! прошли, так прошли! мудреного нет — забыл! Денег у меня довольно… в банк хватит, и Грачищеву… только деньги, понимаете, Харитон Сидорыч, не все мои… надо на днях сделать расчет с Владимиром Александрычем… да еще надо задатку дать князю Хвощовскому.

— Какому Хвощовскому? за что?

— Новое издание предпринимаю, — самодовольно отвечал Кирпичов. — Полное собрание сочинений князя Хвощовского, в шести томах, с картинами и чертежами.

— Охота вам, Василий Матвеич, пускаться опять в издания, — с неудовольствием заметил приказчик. — Право, что в них проку? только деньгам перевод! Еще иное дело издавать книги полезные, а то вечно кучу денег потратите на печать, на бумагу, на переплет, на объявления, а потом гляди да сохни: гниет издание в кладовой. По правде сказать, не умеете вы выбирать, Василий Матвеич. Вот Окатов издал «Средство вырощать черные усы и густые черные брови»… оно, конечно, вздор, и купивший ее не только не вырастит черных усов, так и рыжие потеряет, а посмотрите, как книга идет! Всякий думает: верно, вздор, однакож попробую! черных усов всякому хочется! А вот опять книга, тоже о волосах: «Средство сохранить навсегда густые волосы и предохранить лицо от морщин до глубокой старости». Шутка! кому помолодеть не хочется?.. вот она и идет. А видели книгу: «Нет более паралича»? А «Лечение всех болезней физических и нравственных портером и модерою»? третье издание печатается!.. А «Тайна быть здоровым, — богатым, долговечным и счастливым в отношении к прекрасному полу»? Небось сочинитель не умрет теперь с голоду, издатель тоже жаловаться не будет… Тут, я вам скажу, Василий Матвеич, дело основано на знании натуры человеческой; а ваша аллегория, смею сказать, просто вздор; с аллегорией пойдешь по миру.

— А что скажут журналы, когда я такие книги издавать стану? — заметил Кирпичов, зевая. — Помилуйте, душенька!

— Журналы! да вам не с журналами, а с деньгами жить! Верьте вы мне, Василий Матвеич, — продолжал с жаром Правая Рука, обрадованный благоприятной минутой высказать хозяину свой взгляд на дело: — с журнальной похвалы сыт не будешь, только суетную гордость свою удовлетворишь… а тут капитал — дело нешуточное! Ну, вот наиздавали вы теперь философических и аллегорических книг. Сочинения толстейшие: в ином тома четыре… сочинители все важные, а что толку? валяются экземпляры в кладовой.

— Да, правда, — заметил задумчиво Кирпичов, — книги их точно скверно идут; как напечатал — сваливай в кладовую, а ключ хоть в Неву кидай: не понадобится. Ни одно издание даже не окупилось. Я уж сам, признаться, думал: отчего? люди прекраснейшие и уж в летах, пожили на свете, могли набраться ума, а иные так даже известностью пользуются; поди, как лет тридцать назад сочинения их шли! такие люди, что, кажется, и постыдятся вздор написать, — не то, что мальчишка какой, который с голоду пишет в шестом этаже… У них и кабинеты отличные; как войдешь, тотчас почувствуешь, что ученый и умный человек живет: библиотека огромная, стол письменный весь завален бумагами, этажерки, кушетки, кресла, ландкарты на стенах, конторки; на лице такие соображения; заговорит — точно книга: садись и записывай. А издания нейдут! просто и ума не приложу отчего!

— Я думаю, — отвечал глубокомысленно главный приказчик после долгого молчания, — я думаю, от того, что они слишком серьезно и аллегорически сочиняют… Люди важные, с достатком, они, натурально, не станут справляться, что происходит даже и между дворянами, не только у купцов и разночинцев, которые любят почитать, — а что придет в голову, то и пишут. Вот и выходит аллегория; а какой прок в аллегории? Уж помяните вы мои слова, Василий Матвеич: не доведут вас до добра издания философические и аллегорические… Я думаю, так они даже и не литература, а просто пустословие! Умный человек не понесет аллегории, а иногородный и плюнуть на нее не захочет. Ему давай, житейского, практического!.. Вот, помните, летом приходил к вам какой-то сочинитель, кажется Лачугин… да, точно, Лачугин! Вот вы его прогнали, а Окатов за три золотых купил у него роман да теперь уж третье издание печатает.

— Знаю, знаю, душенька! о нем теперь везде говорят… Да ведь он сам виноват. Приходит бледный, мизерный такой, жмется, запинается, точно сейчас уличили его, что он платок из кармана украл… «Где вы служите?» — спрашиваю я. — Нигде, — говорит. «Какой ваш чин?» — «Никакого», — говорит. «Что же, у вас родители богатые люди?» — Нет, — говорит, — бедные. «А какого звания?» — Мой отец, — говорит, — мещанин… — Ну, каков литератор? прилично ли мне издавать мещанские сочинения?.. «Подите, — говорю, — на то есть Щукин двор: там у вас купят, а я не могу…» — Какая же причина, — говорит, — вашего отказа?.. — Я рассмеялся. «Ну, какая причина? ты, любезнейший, посмотри на себя, — говорю, — так и увидишь, какая причина… Мне, — говорю, — благородные люди приносят свои сочинения, да и у тех, душенька, беру не у всякого…» Вот он и ушел да с тех пор и не бывал… а-а-а… Уж не понимаю, почему ему посчастливилось! — заключил, зевая, Кирпичов, по мнению которого, чтоб сочинение было хорошо, автору его следовало иметь крупный чин. — Прощайте, душенька; спать хочется… а-а-а-а…

— Как же, Василий Матвеич, с векселями? Ведь хуже будет, как сроки пропустим.

— Ну, ужо подумаю… А всего лучше… знаете ли что?.. съездите к Борису Антонычу… попросите тысяч двадцать пять до зимы да и вексель велите заготовить… я ужо подпишу… он не откажет… а-а-а!

Кирпичов ушел спать.

В десять часов Правая Рука постучался в ворота знакомого уже читателю дома на Выборгской стороне, в глухой улице. Рыжий мальчишка беспрепятственно пустил его в калитку и тотчас исчез, предоставив ему полную свободу.

Бойко миновав две первые комнаты и достигнув дверей третьей, Правая Рука осторожно постучался.

Работая в своей комнате, башмачник услышал стук разбитого стекла над своим окном. Как сумасшедший, кинулся он к Полиньке, но дверь была заперта. Думая, что Полиньки нет дома, он сбежал в кухню взять ключ у хозяйки, но ее там не было. Башмачник опять отправился наверх, опять дернул за скобку — и, к удивлению его, дверь отворилась! Он вошел в комнату — и окаменел от ужаса: Полинька, бледная, с окровавленной рукой, стояла у разбитого окна; горбун в волнении ходил по комнате. С минуту башмачник дико озирался кругом, и вдруг страшная догадка осветила его ум; подняв сжатые кулаки, он бросился к горбуну. Горбун окинул его презрительным взглядом и молча вышел. Хозяйка поджидала в сенях.

— Зачем ты заперла дверь? — яростно крикнул ей горбун.

— Вот тебе на! — с ужасом возразила девица Кривоногова отступая. — Не сами ли наказали!

Он впал в задумчивость и молчал. Хозяйка начала охать.

— Вот наделали дела! как бы чего не вышло!

Он быстро поднял голову и погрозил ей палкой.

— Смотри! ни одного слова.

— Господи ты боже мой! да разве я дура?

Горбун вышел. Вечер был холоден; немногие звезды, одиноко горевшие в разных концах темного неба, скупо освещали его; ветер, дувший весь день, наконец унялся. В переулке царствовала такая тишина, что слышался непрерывный глухой гул, доносившийся с другого, оживленного конца города.

Тишина и холод не успокоили горбуна. Он дышал тяжело. Походка его была неровная и сердитая. На углу одной улицы обступили его извозчики и, похлопывая рукавицами, предлагали свои услуги.

— Пошли прочь! — крикнул он таким бешеным, шипящим голосом, что извозчики попятились и примолкли, но тотчас опомнились и продолжали уже с намерением приставать к нему.

Он остановился и стал осыпать их самой едкой, раздражительной бранью.

— Ах ты, горбатая образина! — кричали ему извозчики.

Новые страшные ругательства были им ответом; он грозно махал своей палкой, и слова, бессвязно слетавшие с его языка, скорее походили на шипенье змеи, чем на человеческий голос.

Извозчики хохотали. Наконец и сам он понял, как смешон и жалок, и опрометью бросился прочь.

Вылив, таким образом, часть своего бешенства, горбун стал немного спокойнее. Нет мысли его были мрачны и путались. Ему живо представилась его прошедшая жизнь, его молодость, его безумная страсть; он вздрогнул и горько усмехнулся… Казалось, он дивился, не мог понять, каким образом снова поддался старым волнениям, снова испытывает старые муки… Размахивая руками, он рассуждал вслух, что молодость и незнание жизни могли довести его до страшного положения, в котором человек безумствует и дорожит своим безумием, невыносимо страдает и благословляет свои страдания, изнемогает, подавленный унижением, и готов еще унижаться. «Гордая женщина осмеяла мою страсть, подавила и уничтожила мое самолюбие беспощадным презрением, сделала меня зверем… Но теперь?.. я люблю бедную девушку… жених ее бросил… что же теперь может помешать мне. хоть один час насладиться счастьем?..» Горбун остановился; с минуту он прислушивался — и вдруг побежал с диким криком, зажимая уши… «Она опять смеется… перестань, пощади!» — кричал он и бежал все скорей, будто за ним кто гнался. И точно: ему чудилось, что гонится за ним женщина, прежде им любимая. Она потрясала воздух громким, презрительным хохотом и, то равняясь с ним, то забегая вперед, кричит ему в уши: «Ты стар, ты безобразен; нет и не будет тебе счастья в любви!..» Наконец горбун остановился и осмотрелся; ничего не было видно кругом, кроме моря тумана; короткие ноги горбуна тонули в грязи. —

Он стоял посреди Петропавловской площади, где тогда еще не было парка.

Горбун воротился домой в глухую полночь, измученный и продрогший, и велел затопить печь. Сидя перед огнем, он бессмысленно смотрел на красное пламя. Сырые дрова пищали и стреляли, пуская курчавые струи дыму; горбун вздрагивал, осматривался и снова обращал к огню свое тревожное, измученное лицо. Одна мысль, о чем бы ни начал он думать, помрачала все другие; одно лицо стояло неотступно перед его глазами. Стараясь хладнокровно обдумывать свое положение, он сознавался, что и безобразен и стар, что Полинька слишком хороша, слишком честна, что даже деньги его тут ничего не сделают.

И он вскочил и, заскрежетав зубами, бешено вскрикнул:

— Нет, клянусь, она будет моею! я хочу мстить!..

А потом снова впал в тихую грусть, припоминал мельчайшие подробности знакомства своего с Полинькой день в день, час в час, все ее ласковые слова, добрые взгляды, — и лицо его сделалось кротко: он заплакал. В ту минуту она предстала ему в таком свете, что он уничтожился перед ней. Он думал, что недостоин ее, что оскорбил ее слишком глубоко и неблагодарно, что она единственная женщина, которая не смеялась над ним. Он думал также, не потому ли только испугалась она любви его, что привыкла видеть в нем отца, и жалел, что дал волю своим безумным страстям…

Дрова сгорели. Свесив голову на грудь, горбун дремал. Перед глазами его мелькали лица, давно не виданные, забытые. В одном, которое поражало резкими чертами болезни, доброты и страданья, он узнал свою мать. Бледное лицо нагнулось к нему и шепчет:

— Ты не был такой, мое дитятко! злые люди тебя таким сделали… Берегись злых людей!

— Я их убью, матушка! — вскрикнул горбун, вскочил и дико осмотрелся.

Через минуту он снова сидел, закрыв глаза, перед потухающими угольями, и новые лица, новые картины проносились перед ним. Вокруг него дикий, заглохший сад; в стороне мрачно возвышаются барские хоромы. Он входит в них. Там гремит музыка, ярко блещут огни, ходят и говорят разряженные гости. Он все идет дальше и дальше, — он ищет… кого?.. вот он внезапно вздрогнул и остановился. В богатых старинных креслах сидит высокая женщина; на ней горят брильянты; глаза ее то становятся огромны, то суживаются, ноздри расширяются, лицо бледно, как у мертвой. С надменной и злобной улыбкой она манит его к себе, и, увлекаемый: непобедимой силой, он повинуется, преклоняет колени перед гордой красавицей… Она нагибается, шепчет ему нежные слова… Но вдруг красавица залилась диким хохотом, потолок с треском и грохотом рухнулся.

Горбун опять вскочил и осмотрелся с испугом; уголья подернулись пеплом; было совсем темно… Он лег не раздеваясь. Та же гордая женщина, те же мысли — неотступно мучили его…

С рассветом он встал и принялся за дело: считал много и долго, писал все цифры и, наконец, задремал.

Когда он проснулся, солнце пыльными столбами проникало сквозь щели зеленых стор… Старинные бюро и шкафы, очень массивные, огромный кожаный диван, длинный стол, заваленный бумагами и книгами, пол, обитый зеленым сукном, два окна с опущенными сторами — таков был кабинет горбуна. Множество бумаг, томы Свода законов в старинных переплетах с красно-сизым крапом составляли главное его украшение.

Сон освежил и укрепил горбуна. Казалось, счастливая мысль посетила его: он положил перед собой с решительным и спокойным видом почтовую бумагу и стал чинить перо; вдруг за дверью послышались шаги.

Горбун подкрался к стене и поднял маленькую гравюру; заглянув через небольшое отверстие в ту комнату, он тихо воротился к своему столу и сел.

— Войдите! — крикнул он, когда Правая Рука постучался.

Отворив дверь, Правая Рука низко поклонился и почтительно стал у порога.

— Что нового? что хорошенького? — приветливо спросил горбун, потирая руками и сообщив своему лицу обычное выражение добродушного лукавства.

— Дурак продолжает пьянствовать, — угрюмо отвечал приказчик.

— Хе, хе, хе! не говорите так, — заметил горбун с своим тихим, тоненьким смехом, — не говорите так невежливо о моем любезнейшем друге, о вашем хозяине, аккуратнейшем, деятельнейшем и почтеннейшем Василье Матвеиче. Хе! хе! хе!

— Какой он почтеннейший? — с негодованием возразил приказчик. — Пьянствует, важничает, не помнит, ни кому должен, ни с кого получить следует, затевает новые дурацкие издания…

— Ну, вы сегодня-таки сердиты на своего хозяина, — сказал горбун.

— С ним просто не хватит никакого терпения! — отвечал с жаром главный приказчик. — Поверите ли, как принялся вчера пушить… и добро бы за дело! а то, зачем сюртук с заплатами… Что ему в моем сюртуке? доходу, что ли, у него прибудет в магазине, когда я напялю новый сюртук? Да я в своем сюртуке, а получше дело свое знаю, чем он, кукла безмозглая, болван неотесанный…

— Ну, еще как-нибудь? — весело сказал горбун прищуриваясь.

— Я, говорит, в тюрьму вас упрячу… Туда же с угрозами… чучело размалеванное! А утром пьяный пришел да ну обнимать, целовать меня… «Нет у меня друга лучше — Харитона Сидорыча!» Какой я тебе друг!.. Расхвастался: жалованья, говорит, прибавлю, в долю приму, сюртук новый сошью… а чего? проспится, так, кроме ругательства, ничего не дождешься… Знаю я, каковы его обещания!.. Вот как самого упрячем в доброе место, так и будет знать, каково сюртуки новые носить. По-моему, Борис Антоныч, коли дела так пойдут, так вся его библиотека через полгода будет у вас в кладовой. Вот и сегодня прислал двадцать пять тысяч просить.

— Добрые вести! добрые вести! — отвечал горбун. — Только знаете ли что? может быть, нам придется его поберечь.

— Поберечь? — запальчиво воскликнул Правая Рука. — Как поберечь?

— Я не говорю положительно, — отвечал горбун, — а, может быть: мне, видите, жену его жаль, дети малые… хе! хе! хе! Книги пусть свозит ко мне по-прежнему: я деньги буду, давать, только удерживайте, сколько можете, чтоб у других не забирался… на тот конец, понимаете, что если я вздумаю пожалеть его, воротить ему товар и долг рассрочить, так чтоб его другие не придушили.

— Пожалеть? товар воротить? долг рассрочить? — воскликнул с ужасом Правая Рука. — Борис Антоныч! да вы шутить изволите!

— Ну, как хотите думайте. Только как занимать опять пошлет, так прямо ко мне идите: всякую книгу в пяти копейках с рубля настоящей цены беру… А там посмотрим, куда ветер подует… Хе, хе, хе! малые дети… жена… как придется ей итти с детьми просить христа-ради, так увидим, может, кто-нибудь ее и пожалеет… станет упрашивать… хе, хе, хе!

И, довольный своей мыслью, горбун долго и весело смеялся.

Правая Рука, очевидно, имел более определенные планы касательно книжного магазина и библиотеки на всех языках, и он с жаром начал развивать их; но горбуна мучило страшное нетерпение.

Спровадив приказчика, он тотчас же принялся писать письмо. Но оно долго ему не удавалось; он рвал начатые листки и писал снова. Наконец письмо было готово. Положив его в красивый конверт, горбун стал надписывать адрес! — Рука его сильно дрожала.

© timpa.ru 2009- открытая библиотека