Три страны света
Часть четвертая. Глава II. Халатник

Глава II

Халатник

Была глубокая осень. Тульчинову случилось охотиться в тех же местах. День был мрачный; резкий, холодный ветер с маленьким дождем пробирал до костей; под ногами хрустели сухие сучья. Полуобнаженные деревья тоскливо качались, издавая жалобные стоны. В воздухе вместо резвых Птиц кружились сорванные ветром желтые листья и, дрожа, падали на сырую землю. В лесу в такую пору бывает необыкновенно грустно. Все кругом мертво; только ветер стонет, будто сам тоскуя о своем раздольи. Охота шла неудачно, да и увядающая природа неприятно действовала на Тульчинова. В самом унылом расположении духа вышел он из лесу и увидел стадо, собравшееся в кучу: тощие животные жались друг к другу и жалобно мычали. Тульчинов вспомнил своего летнего знакомца — пастуха. С воем ветра долетело до его слуха что-то вроде детского плача. Осмотревшись, он заметил вдали шалаш из прутьев и пошел к нему. Шалаш походил на клетку; листья отвалились, сучья посохли, ветер свободно дул в широкие скважины. Заглянув в одну из них, Тульчинов ужаснулся: на мокрых, полусгнивших листьях лежал, скорчившись, пастух, стараясь отогреть свои босые ноги и руки. Он дрожал под мокрой и дырявой рогожей, тихо и уныло напевая чухонскую песню, и пенье его скорее походило на страдальческие стоны. К пастуху жалась вымокшая собака, тоже вся дрожа от холода; закинув голову кверху, она тихонько выла, подтягивая своему хозяину. Шорох за шалашом заставил ее вздрогнуть; она чутко осмотрелась и с лаем кинулась вон. Встреча двух собак посреди лесов и болот не очень была умилительна: они скалили зубы и, враждебно глядя друг на друга, ворчали. Тульчинов окликнул свою собаку, и на голос его пастух робко выглянул из шалаша.

Рубашка и шотландский жилет его превратились почти в лохмотья; губы его были сини, в глазах его блистали слезы; он хотел улыбнуться, но не мог, и начал прыгать. Отогрев свои члены, он весело раскланялся, и радость его была неописанная, когда он узнал Тульчинова.

— Иди за мной! — сказал ему охотник, тронутый бедственным положением ребенка.

Пастух внимательно поглядел на небо, тяжело вздохнул и покачал головой.

Тульчинов, как мог, растолковал ему, что хочет взять его с собою. Пастух долго думал, наконец вдруг кинулся в шалаш и через минуту вернулся в странном наряде: маленькая голова его с белыми намокшими волосами продета была в отверстие длинной рогожи, которая волочилась по земле. Он заиграл в рожок; печальное эхо пронеслось по лесу, собака кинулась к лежавшему стаду и, подняв его своим лаем, погнала вперед. Пастух хлопал бичом и весело припрыгивал.

Через час из деревни выехала коляска; на запятках сидел пастух в рогоже и чухонскими криками ободрял свою собаку, бежавшую за экипажем.

Мальчика вымыли, приодели, назвали Карлушей, и через несколько дней управляющий Тульчинова отвел его в ученье к басонщику. Карлуша всему удивлялся, всего дичился; в лесу он любил людей, в городе он стал их бояться. В первый день пребывания у басонщика товарищи больно побили его, разумеется без всякой причины: так, познакомиться с новичком и измерить его силы… Как на новичка, на Карлушу возложили должность дворника, судомойки, кухарки, прачки, — одним словом, взвалили на него всю работу, какая была в доме. Злая и тощая чухонка-кухарка бранила Карлушу с утра до ночи, несмотря на то, что он был ее земляк. Карлушу остригли под гребенку, отчего лицо его стало казаться еще меньше, надели на него с большого мальчика старый, разорванный нанковый халат и толстые панталоны, которые внизу были обтрепаны так, что нитки грубого зеленого сукна висели, как бахрома, около босых ног мальчика. Веревка вместо пояса довершала его наряд. Платье же, подаренное ему Тульчиновым, поступило в распоряжение кухарки и хозяина, которые сочли выгоднейшим продать его.

Хозяин Карлуши был мрачный немец; прожив двадцать лет в России, он знал по-русски только несколько энергических, сильных слов, которыми щедро награждал ленивых учеников. Его мрачный вид и зловредный дым сигары, которую он не выпускал изо рта, наводили ужас на Карлушу. Сначала мальчика не допускали в мастерскую, но он работал сутра, до ночи, вставал ранее всех и ложился позже всех. Он и его товарищи спали в темной маленькой комнатке вроде чулана, возле кухни, кто на сундуке, кто на полу, не раздеваясь. Удушливый кашель кухарки, ее ворчанье и шепот рано будили Карлушу. Проворочавшись ночь в душной каморке, он с рассветом, шатаясь, выходил из нее и опрометью сбегал по темной, грязной и узкой лестнице, чтоб натаскать дров, пока все спят. Захватив охапку, он, задыхаясь, взбирался в четвертый этаж; от страха быть пойманным спотыкался: полено за поленом быстро катилось вниз; Карлуша, выбившись из сил, садился на грязные и сырые ступени мрачной лестницы и, закрыв лицо исцарапанными руками, горько плакал. Поплакав досыта, он собирал силы и карабкался выше с своей ношей. В кухне его встречала кухарка бранью, что мало принес дров, и посылала принесть еще. Он также таскал чистую и грязную воду; иногда руки его так ослабевали, что все валилось из них, и тогда…

В семь часов утра Петербург спит, везде пусто, только рынки, и особенно Сенная, кипят жизнью. Сонные кухарки с бранью перебегают от прилавка к прилавку. Старые женщины отважно влезают на высокие телеги и, дрожа от волнения, снимают часа по два с необыкновенным наслаждением настой молока с небольших кувшинчиков, заткнутых ветошкой, которую они каждый раз усердно облизывают, пробуя, не горьки ли сливки.

Когда Карлушу в первый раз взяли на Сенную, утро было холодное и туманное; мелкий снег порошил с неба и полосами ложился по грязным улицам. Закутавшись в длинную кацавейку, кухарка исполинскими шагами стремилась по пустым улицам к рынку. Карлуша, в одном халате, босиком, без фуражки, с огромным парусинным мешком и несколькими горшками, бежал за нею. Ветер с наглостию рвал с него последнее одеяние и усыпал его бедную, плотно обстриженную голову серебристым снегом.

Подходя к Сенной и заслышав смешанный гул, кухарка удвоила шаги. Крик, говор, скрипение телег, толпа народу — все вместе так поразило Карлушу, что он ухватился за кацавейку кухарки, которая уже бойко кричала, торгуя молоко. Карлуша дрожал от страха и холода: ему казалось, что все кричат на него, бранят его.

С час водила его кухарка по площади среди грязи, разъедавшей его босые ноги, не привыкшие к каменной мостовой. Парусинный мешок все туже набивался капустными листьями, валявшимися около прилавка. Уже он так страшно раздулся, что некуда было положить горошины, уже Карлуша изнемогал под бременем его, кухарка все продолжала с жадностью хватать листья.

— Что, тетка, корова, что ли, у тебя? — крикнул ей один мужик, который, стоя у своего прилавка, похлопывал руками и припрыгивал.

— А вон, гляди, и корова! — со смехом сказал ему сосед, указывая на Карлушу, который страшно испугался мужиков: их бороды, брови и ресницы были опушены снегом, отчего резко обрисовывались широкие, плоские черты мужиков. Кухарка отвечала им бранью. Закупив достаточное количество провизии, она взвалила Карлуше на спину мешок, вдвое больше него, а сама бережно понесла горшки. Карлуша кряхтел, и хотя было холодно, но на лбу его выступали крупные капли пота.

Возвратясь домой, он должен был чистить посуду, стирать и полоскать белье.

Но вот явился еще новичок, и Карлушу посадили в мастерскую. Комната широкая, но мрачная, с низеньким потолком, закопченными стенами, пол грязный. Станки, упиравшиеся в потолок, загромождали мастерскую; только узенькие проходы оставлены между ними; сети из шелку, проволоки и веревок протянуты в разных направлениях; все дрожит и шипит; с грохотом вертятся колеса, стучат педали, — гам и стук непрерывный! Карлуша страшно испугался, очутившись в таком хаосе. Все здесь было ему и страшно и дико; он не подозревал, что из всего этого стука и треска выйдет какой-нибудь тоненький снурок или бахрома для дамского платья.

Товарищи его сидели за станками, проворно и мерно ударяя босыми ногами по педалям и быстро меняя мотки шелка, которые были у них в руках. Мальчики хранили глубокое молчание, потому что хозяин, покуривая свою страшную сигару, прохаживался по закоулкам комнаты.

Карлуше дали распутывать шелк, посадив его у пустого станка. Копотливая работа, непрерывное шипенье бесчисленных нитей, медленно шевелившихся над головой, непрерывный гул, треск и стук — все так сильно подействовало на мальчика, что голова его стала кружиться, мысли путались. Все с большею Силою завертелась наконец и самая комната, стук сделался нестерпимым громом, голова бедного ребенка скатилась на станок, — дальше он ничего не помнил. Очнувшись, он долго сидел неподвижно, в отупении и бессилии, позабыв свою работу, как вдруг почувствовал над своей отяжелевшей головой зловредный запах сигары. Карлуша весь содрогнулся. Хозяин молча взял его за руку и, выводя из мастерской, грозно кликнул кухарку, которая схватила своими костлявыми руками ошеломленного мальчика…

Слабый крик вырвался из груди мальчика, и он лишился чувств.

Суровая кухарка привыкла бороться с новичками; но, увидав бледного Карлушу у своих ног, она тронулась. Притащив воды и спрыснув ему лицо, она осторожно свела его в кухню и дала ему чашку теплого синего молока. С того дня Карлуша поступил под ее защиту; она свалила всю работу на вновь поступившего в ученье мальчика, и испытание Карлуши кончилось.

Но ежеминутный страх, брань кухарки, которая решительно не могла иначе говорить, душный воздух, тоска по полям и лесам сушили Карлушу. Впрочем, он еще как-нибудь выносил бы свою участь, если б не страдание о собаке, которая подвергалась побоям, голоду и холоду, как и он. Первые дни она рвалась в кухню, где был Карлуша, выла на всю лестницу, будто жалуясь Карлуше на жестокость людей, не отходила от дверей, как ее ни били. Наконец животное покорилось своей участи и поселилось в темном углу под лестницей, которая вела на чердак, и там лежала дни и ночи в ожидании своего хозяина. Карлуша так любил свою собаку, что половину своего скудного обеда оставлял ей. В праздничные дни он просиживал с ней по целым часам под лестницей, а в тяжелые минуты, обняв костлявую шею собаки своими худыми руками, он жал ее к сердцу, затягивал тихо свою чухонскую песню, и слезы ручьями текли по его впалым щекам. Собака чуть слышно стонала, будто страшась, чтоб не открыли их убежища, ласково махала хвостом и лизала лицо и руки своего хозяина.

Настал март месяц. На грязный двор, окруженный со всех сторон стенами, как ящик, начали иногда залетать воробьи, которые весело щебетали, радуясь близкой весне.

На лестнице стало еще сырее. Карлуша днем и ночью бредил травой, лесом, своим стадом, и после отрадных снов еще печальнее представлялась ему действительность. Раз снится ему, что бегает он по полям, играет в рожок; стадо мычит; солнце ярко светит… везде цветы, небо ясно… он бегает с горы на гору… но вот он устал: жарко и душно! Карлуша проснулся, и страх сжал его сердце: кругом темно, товарищи храпят на разные голоса, — ему так стало вдруг тяжело, что он бросился на двор. Весь дом спал, было тихо, не то что днем, когда медники, мебельщики, сапожники и прочие жильцы возятся и стучат во всю мочь. Карлуша сел на полуразрушенную поленницу и, жадно глотая воздух, думал о своем сне. Вдруг страшный визг раздался у ворот, — Карлуша вздрогнул: он узнал голос своей собаки. С отчаянным усилием проскочив в подворотную щель, она подошла, шатаясь на трех ногах, к своему хозяину. На шее ее была веревка, тянувшаяся по земле; собака была вся в крови; четвертая лапа ее волочилась по земле. Карлуша с воплем кинулся к ней; собака легла на бок, жалобно завизжала и глазами, полными слез, смотрела на Карлушу. С рыданьем потащил он ее в темный и сырой угол под лестницу, обмыл ее раны и гладил ее, заливаясь горькими слезами. Собака, будто в благодарность лизала ему руку своим сухим и горячим языком.

Начали вставать. Карлуша кинулся в мастерскую. Сидя за работой, он вздрагивал; слезы мешали ему видеть. Однообразное шипенье ниток и проволок, смешанное со стуком колес, нестерпимо томило его, и когда басонщик закурил свою зловредную сигару, Карлуша тихонько вынырнул из мастерской и кинулся к больной собаке. Она изнемогала от раны, кровь текла сильно, и бедная собака так ослабела, что, привстав при появлении Карлуши, тотчас опять упала. Тихим стоном и медленным виляньем хвоста приветствовала она Карлушу, а Карлуша обнял ее израненную голову, целовал ее и приговаривал, что он с ней убежит в Лес, что они снова будут пасти стадо. Собака мутно поглядела ему в глаза и, будто не веря в возможность такого счастья, печально склонила голову.

Карлуша долго болтал ей про леса, про стадо и горы, гладил ее, называл нежными именами. Собака лежала бесчувственно, приткнув к его колену голову. Наконец Карлуша заглянул ей в глаза, и ужас оледенил его. Сам не зная, что делает, он схватил уже не дышавшую собаку на руки, сбежал вниз и спрятался с ней за дрова. Там он в каком-то отупении глядел на свою собаку и ласками и слезами думал оживить ее. Так провел он целый день за дровами. Настал вечер. Карлуша, не замеченный никем, пробрался в мастерскую, спрятался за станок. Работать уже кончили; в комнате было тихо и темно. Карлуша долго лежал; он вспомнил много лиц, которых видел давно-давно. То казалось ему, что он лежит на горячих угольях; то вдруг становилось холодно; он впадал в бесчувственность или грезил, что заблудился в дремучем лесу. Карлуша развел руками и ощупал педаль станка; хотел привстать и подавил ее: колесо завертелось, несколько проволок вздрогнуло. В ушах мальчика раздался страшный стук; колесо давно смолкло, но ему казалось, что все станки пришли в движение и грохочут, что все проволоки шипят и свистят; множество народу набежало в мастерскую, кричат, суетятся! Карлуша заметил, что лица у людей не человечьи — как они кривляются, как прыгают! а по проволокам скачут маленькие чудовища… Вдруг комната наполнилась дымом, и мрачный хозяин с ужасной сигарой явился перед Карлушей, таща на веревке худую, окровавленную собаку. Он все рос; наконец голова его уперлась в потолок, а руки были так длинны, что он, не нагибаясь, схватил собаку и, грохнув ее об пол, убил сразу, потом так же, не нагибаясь, схватил Карлушу за горло и начал душить.

К утру бедного мальчика в страшной горячке отвезли в больницу.

Когда, наконец, Карлуша выздоровел, его хотели было опять отправить к басонщику, но он так жалобно умолял не везти его к прежнему хозяину и так горько плакал, что управляющий счел нужным доложить об этом Тульчинову. Тульчинов, к удивлению всех в доме, очень занялся маленьким дикарем, сам долго расспрашивал его и потом поместил к одному очень честному и доброму башмачнику, тоже немцу, который выучил Карлушу не только шить башмаки, но даже читать и писать.

Карлуша вообще не походил на петербургских мастеровых: у него недоставало духу с опасностью жизни бежать полверсты за каретой, чтоб прокатиться на запятках; драки между мальчиками-портными и мальчиками-башмачниками, вечно враждующими, не внушали ему ничего, кроме ужаса; он не умел прикидываться пьяным, чтоб заслужить уваженье товарищей… Словом, на Карлушу товарищи смотрели, как на не достойного носить тиковый халат. Единственным развлечением его было выбегать иногда под ворота. А в воскресенье, одевшись во все чистое, пригладив волосы, он по целым дням стоял у крыльца. Из противоположного дома, где помещался магазин дамских мод, часто выбегала к нему хорошенькая девочка-ученица и болтала с ним и смеялась. У Карлуши появились на тиковом халате шелковые обшлага, шелковый воротник, и он уже лентой подпоясывал талию. В свою очередь и у девочки явились ботинки, сшитые в свободное время Карлушей. Так шло время. Горе и радость Карлуша делил с Полинькой, и когда подруга его выехала из магазина, он плакал, как сумасшедший. Но, к счастию, ученье его скоро кончилось. Тульчинов дал ему небольшую сумму на заведение собственной мастерской; Карлушу переименовали в Карла Иваныча, и он поселился на Петербургской, в одном доме с Полинькой.

Новый мастеровой был совершенно счастлив, пока не стал жить в Струнниковом переулке Каютин. Остальное читателю известно.

Что касается до Тульчинова, то история его коротка: в молодости он любил, был разочарован, обманут в дружбе, обыгран, — словом, все испытал, что только посылается людям с обеспеченным состоянием. Состояние его можно было даже назвать огромным: как ни были утонченны его гастрономические потребности, как ни много проедал он денег, однакож оставалось. И так как он по натуре был добрейшим существом, то и употреблял свои избытки не ко вреду, а в пользу других, — известно, что и аппетит лучше после доброго дела!

Чем старее становился Тульчинов, тем больше принимал участия в башмачнике. Он видел, что Карлуша слишком добродушен, что он вовсе человек непрактический, и боялся упустить его из виду. Притом ему нравилась, как нравится всякая редкость, детская простота Карла Иваныча, перешедшая в зрелые лета и обещавшая проводить башмачника в могилу; и одинокий старик, с чувством, похожим на любовь, улаживал и кормил башмачника каждый раз, как благодарный немец приходил поздравить с праздником своего благодетеля.

Теперь понятно, почему Тульчинов принял такое участие в башмачнике, прибежавшем к нему искать помощи, как к единственному своему покровителю. Понятно также, почему Тульчинов, не узнав ничего утешительного насчет Полиньки, чуть не со слезами воротился в кабинет горбуна, где оставил бесчувственного башмачника.

Первые слова очнувшегося Карла Иваныча были о Полиньке. Голова его была страшно горяча, мысли путались. Тульчинов в карете перевез его к себе и послал за доктором. Но башмачник не хотел лечь в постель, не хотел ждать доктора; он рыдал и рвался искать Полиньку. Наконец у старика недостало сил уговаривать его, — Карл Иваныч убежал…

Безотчетно очутился он в Струнниковом переулке, измученный и печальный. Стыдно было проходить ему мимо знакомых домов, встречать лица соседей: ему казалось, что все смотрят на него насмешливо, как будто спрашивая: «а где Полинька ночевала? где она до сей поры пропадает?»

Подходя к своему дому, он увидел Доможирова, в халате, в картузе с длинным козырьком и с метлой: почтенный домохозяин, по примеру многих жителей своего околотка, — вероятно для моциона, — усердно мел улицу перед своими окнами.

— А, здорово, здорово! — забормотал он, увидав бледного башмачника. — Да скажи же ты мне, что у вас, праздник, что ли, какой? Чуть свет — ты уж и со двора. У ней тоже уж гости!

— Гости? — Да разве она дома?! — воскликнул башмачник.

— Батюшка! как глаза вытаращил! — отвечал Доможиров с хохотом, — Уж, значит, дома, коли говорю: у ней гости!

Как ни мало верил башмачник Доможирову, успевшему прослыть не только в Струнниковом, но и во всех окрестных переулках великим шутом, однакож он опрометью кинулся в квартиру Полиньки.

Опершись на метлу, Доможиров проводил его глазами и потом глубокомысленно проговорил:

— Вот и немец… башмачник… а нарезался, как сапожник!.. ха, ха, ха!

И он долго хохотал своей шутке!

© timpa.ru 2009- открытая библиотека