Три страны света
Часть пятая. Глава II. Кто на море не бывал, тот Богу не маливался

Глава II

Кто на море не бывал, тот Богу не маливался

Ледяные поля и горы, словно тучи по небу, ходят по морю, и нет им числа, нет конца, словно идущему войску, когда пережидает его нетерпеливый и продрогший пешеход. Ветер зол и неутомим; каждую минуту поставляет он ненасытному морю новые полчища; отрывает громадные льдины вместе с глыбами земли от береговых скал, пригоняет их тысячами из бесконечных сибирских рек, и широкого Сибирского океана, и бегут они с шумом, плеском и грохотом, как стада невиданных чудовищ, тысячеглавых, тысячеруких, с белыми косматыми гривами, бегут, сами не зная куда, раздробляя и уничтожая все на пути своем. Несут они на хребтах своих тысячи животных, погруженных в глубокий сон или шумно играющих, ликующих и ревущих; вьются над ними с пронзительным криком бесчисленные морские птицы, а по ребрам и уступам их местами виднеются глыбы земли, напоминающие спокойствие и безопасность берега, ту блаженную безопасность, о которой не может быть и мысли среди необъятной пустыни с ледяными чудовищами, разрушительными бурями и вечным бунтом волн, поющих о смерти и гибели.

Гибель и смерть всему, что чуждо недружелюбной стихии, вооруженной холодом, льдами и бурями… гибель и смерть несчастным Пловцам, увлеченным предательской льдиной на самую середину океана!

Они еще живы. Между запасами, спасенными с погибшей лодьи, и не попавшими в лодки, был бочонок сухарей, бочка воды, нашлось немного водки и несколько оленьих одежд, — перспектива холода и голода не вдруг открылась промышленникам. Но для чего поддерживали они свое существование? какие надежды могли быть у них? Все далее и далее относило льдину от берега, на середину моря; время подходило к осени, когда плавание по Ледовитому океану становится невозможным, и с каждым проходившим днем менее и менее могли они рассчитывать на счастливую встречу…

Наконец и припасы истощились. Множество звериных ловушек разного рода, рогатины, винтовки, порох и пули были на льдине. Промышленники принялись питаться птицами, поджаривая их на дровах, спасенных с лодьи. Но птицы, вившиеся сначала целыми тучами над их льдиной, стали с каждым днем показываться реже и реже; прежде исчезли турпаны, потом не стало гагар, располагающихся огромными стадами (базарами) по уступам скал и на вершинах стамух, плавающих по морю; остались одни чайки-клуши, известные под именем разбойников, да и те, напуганные частыми выстрелами, остерегались подлетать близко и только дразнили голодных промышленников, носясь с пронзительным криком над соседними льдинами и безопасно отдыхая на них. Наконец, настал день, в течение которого при всех усилиях не могли они промыслить ни одной птицы.

Измученные голодом и волнением, они ясно увидели неизбежную и мучительную смерть.

И не один голод угрожал им смертью. Часто слышали они грохот сталкивающихся льдин, — грохот потрясающий и ужасный, как будто мир готов был разрушиться; видели огромные осколки, высоко и далеко отбрасываемые сталкивающимися льдинами и раздробляющие в свою очередь при падении льды меньшего размера. Часто замечали они, как огромная льдина, набежав со всего размаху на другую, почти не меньшую, разом раздробляла ее со всем, что было на ней, или превращала в свое подножие… На их собственную льдину с одной стороны уже надвинуло мелких льдин до шести сажен в вышину, и этот новый сугроб льда, беспрестанно увеличиваясь в объеме и повышаясь, угрожал затопить самую льдину, жалкое и единственное убежище несчастных пловцов.

Наконец в одну ночь прибило ее к огромной стамухе, стоявшей на мели, и она тоже остановилась. Не было ни каких средств сдвинуть ее, и новый ужас охватил сердца Промышленников: в несколько дней стамухи угрожали окружить их и, таким образом, заживо похоронить в ледяном неприступном склепе.

Положение их с каждой минутой становилось ужаснее.

Простояв целый день на разных концах льдины, с поднятыми ружьями, в напряженной и жадной готовности спустить курок полузамерзшей рукой, сделав несколько бесполезных выстрелов, несчастные, будто по команде, опустили, наконец, ружья и молча сошлись на середине льдины.

Время подходило к вечеру. Темное, серое небо мрачно висело над морем, окаймляя его со всех сторон бесцветным и мутным навесом; мокрый туман распространялся кругом все гуще и гуще и, оседая на платье, замерзал.

Ветер выл, уныло стонал и пел вместе с волнами все ту же мрачную песню о смерти и гибели.

Молча и не поднимая головы, стояли промышленники посреди поляны: одна мысль была у них в голове и ясно отражалась на лицах, но они как будто боялись выговорить ее. Голодная собака протяжно визжала, увиваясь около своего хозяина.

— Знать, не к добру развылась собака! — сказал, наконец, Антип, подняв голову на своих товарищей. — К покойнику воет собака! — тихо прибавил он, нагнувшись и начав гладить ее.

Долго гладил он собаку, как будто собираясь с мыслями или ожидая ответа товарищей, наконец выпрямился и сказал торжественным голосом:

— Что ж, братцы! умирать так умирать — воля божия!

Товарищи его были неробкие ребята. Они уже не раз рисковали жизнию в таких случаях, где помимо десяти неизбежных смертей была хоть одна вероятность спасения и успеха. Но встретиться лицом к лицу с положительной и неотразимой смертью, верной, как бог свят, им еще не случалось. Они крепились, пока Антип удивительным присутствием духа поддерживал в них бодрость, питал надежду, рассказывая примеры чудного спасения при обстоятельствах еще безнадежнейших. Но когда, наконец, и он сознался, что надежды нет, что гибель неизбежна, товарищи его не выдержали.

Испустив раздирающий крик ужаса, несчастные предались исступленному отчаянию. Ужасны были их стоны и рыдания, глухо раздававшиеся среди обычного шума волн и грохотанья льдин.

Особенно предавался отчаянию промышленник по имени Трифон, по прозванью Топор, по происхождению самоед, живший в русской поморской деревне в работниках и оттуда попавший в дружину Каютина.

Грубый дикарь, давно отторгнутый от своей почвы, он сохранил любовь к унылой и бедной природе, посреди которой прошли его лучшие дни, и жил надеждой когда-нибудь снова свидеться с печальной родиной. С невыразимой любовью и грустью вспоминал он свою унылую тундру с ее гранитными горами, между которыми изредка пробивается тощая трава, поднимается чахлая береза почти без ветвей; вспоминал и невеселый вид, открывающийся с высоты гор: огромные озера, беспрестанные бурные реки с непроходимыми порогами, между которыми бешено прыгают и ревут волны, необозримые пространства, покрытые ползучим и ветвистым мхом. И чудилось ему посреди тундры огромное стадо оленей, испуганных появлением человека или волка, вечного их врага: ослепленное страхом, вихрем несется оно по тундре, колебля ее, подобно землетрясению, и никакие препятствия не останавливают испуганных животных, — встретится ли им река, и тысячи голов с ветвистыми рогами, фыркая и вспенивая воду, несутся через реку. Чудились ему бесчисленные стаи птиц, которым пустынные тундры служат надежным и спокойным убежищем: с криком несется длинная вереница гусей, звенят и свистят крылья уток, куропатки бегают по скалам, чайки кружатся над реками и озерами, а хитрый ястреб осторожно и плавно реет в вышине, высматривая добычу. Чудились ему удачные промыслы, богатая пожива, повторялись в уме его утонченные и неблагородные хитрости, которые изобретал он бедным своим воображением, чтоб поймать птицу, обмануть осторожного зверя. И вот, наконец, с богатой добычей, без дороги несется он домой по своей тундре; кровавыми глазами смотрят встречные волки на оленей, которые дрожат, завидев врагов своих, и быстрее мчат легкие санки. И вот примчался он к своему погосту, к своему родному чуму. Печален вид погоста, занесенного снегом так, что только по дыму, выходящему из бедных лачужек, можно найти его среди снежной пустыни, — но радостно бьется сердце дикаря, когда он подъезжает к своему жилищу. Но все оно обливается кровью, и отчаянно стонет бедный дикарь при мысли, что никогда уже не увидит своей дымной хижины, своей грустной родины!

Другие картины мелькали в воображении второго товарища Хребтова, Дорофея, по прозванью Долгого, парня лет тридцати, из русской поморской деревни. Дома оставил он молодую жену и трех ребятишек-погодков; о них-то сокрушалось его молодецкое сердце. Рано, с самого начала осени, начнет ждать его домой молодая жена. Чуть подует морянка[16], она тотчас вышлет ребятишек на колокольню смотреть, не покажется ли в море парус; и увидят дети парус, и закричат они хором: «Матушка! лодейка чап-чап-чап чебанит[17]!» Побежит обрадованная мать к пристани, но не увидит она своего Дорофея Долгого, а услышит страшную весть о безвестной и бесславной его погибели. Вскрикнет и рухнется, словно мертвая, бедная вдова, притихнут веселые крики осиротевших ребятишек. Выстынет даром жаркая баня, приготовленная хозяину, позабудется и пропадет богатый обед, который хозяйка готовила дорогому, давно жданному гостю. А наутро она созовет родных, и все пойдут в церковь с громким плачем; старший сын покойника пойдет впереди, понесет икону, а около него пойдут два младшие брата; но никто не узнает в них резвых детей, бежавших вчера навстречу матери с радостным криком: «Матушка! чап-чап-чап…» Пришед в церковь, поставят икону на налое, окружат ее зажженными свечами и закажут панихиду, взамен честного погребения, которого лишило покойника нелюдимое и надменное море, чуждое участия, чуждое жалости.

Дорофей рыдал и метался по льдине, призывая дорогих сердцу отчаянными воплями.

Трудно было угадать, о чем думал Антип, какие картины рисовало ему воображение в минуты, которые, без сомнения, были последними в его жизни: он молчал. Стоны товарищей разрывали его душу, — но покушение утешать их не приходило ему и в голову. Лицо его было исполнено того сосредоточенного спокойствия, которое говорит о сильной внутренней борьбе, упорно подавляемой. И, будто отгоняя мрачные мысли, он старался развлечься деятельностью: расколол бочонок, в котором были прежде сушеные щи, и Валетка с жадностью принялся грызть доски, пахнувшие съестным; влез на стамуху, к которой примерзла их льдина, и долго в зрительную трубу смотрел на все стороны. Потом Антип предался воспоминаниям. У него, как у многих архангельских грамотных промышленников, был карандаш и записная книжка, куда вписывал он попадавшиеся на пути кошки и разные признаки, по которым, при необыкновенной памяти местности, легко узнавал во вторичное плавание место, пройденное однажды. Вынув свою книжку, он долго пересматривал и задумчиво перечитывал ее; наконец вырвал листок и стал писать, — то было его последнее мирское дело — завещание моряка, трогательное и страшное по своей трагической простоте и истине:

«Три промышленника, архангельские поморы: Дорофей Долгой, села К*, да Антип Хребтов, деревни П*, да с Большеземельской тундры крещеный самоед Трифон, по прозванью Топор, с лодьею барина и купца Тимофея Каютина попали на льдину, а с той льдиной оторвало и унесло их в море, где и конец свой нашли, приняв мученический венец. Кто добрый человек найдет сию грамотку, просим разнести слух по Поморью, как и где сподобил нас грешных господь преставиться, и повестить ближним и сродникам, чтобы домой не ждали, а служили бы панихиду за упокой грешных душ рабов божиих Дорофея, Антипа и Трифона. А коли грамотку нашу найдет кто нашинский, помор, просит раб божий и мореход, ныне преставившийся, Антип Хребтов, того доброго человека дойти с ней до самого купца и барина Тимофея Николаича и снести ему мой низкий поклон, чтоб обо мне не кручинился, — не о себе скорблю, погибаючи, а о нем, сердечном, и прошу простить мое великое согрешение, что завлек его красными словами и посулами в дальнюю и нелюдимую сторону… и сказать ему: не приключись такой напасти, так Антип Хребтов постоял бы за себя, и быть бы ему, Каютину, с хорошими промыслами, с большими деньгами; и чтоб пуще всего простил грешному Антипу, коли даром проторился на дальнюю дорогу. А деньги, какие тут вложены, просим отдать от имени всех нас троих неимущим за упокой грешных душ наших. Год 18**, месяц сентябрь. Во имя отца и сына и святого духа. Аминь!..»

Написав свою грамотку, Хребтов вложил ее вместе с бывшей у него ассигнацией в бутылку, которую плотно закупорил и засмолил, собираясь бросить ее в море.

Так поступали в крайних случаях лучшие мореплаватели, признавая такой способ вернейшим, чтоб дать о себе весть в случае погибели; так же поступил впоследствии Пахтусов, и Хребтов, бывший при нем, подражал теперь его примеру.

Он подошел на край льдины и уже готов был исполнить свое намерение, как вдруг судорожно отшатнулся. Надежда, давно покинувшая его, теперь вдруг безотчетно вспыхнула в нем и остановила его руку.

«Успею еще! — подумал он, уходя с края льдины с бутылкой. — Ну, что хорошего, если найдут нашу грамотку, а мы как-нибудь уцелеем? только добрых людей насмешим!»

Он усмехнулся и поднял голову; по небу быстро неслись зловещие тучи, становилось темно.

Антип подошел к своим товарищам. Дорофей сидел молча, понурив голову. Трифон продолжал свои стоны, но они уже приняли другое направление: голод скорее обнаружил свою силу над дикарем, не привыкшим укрощать врожденной прожорливости, чем над его товарищами. Несчастный почти помешался; ему чудились вкуснейшие самоедские кушанья, глаза его сверкали дикой радостью, впиваясь в воображаемые лакомые куски только что убитого оленя, и он жаждал упиться его дымящейся кровью. Прежний дикарь, питавшийся сырым мясом, не отказывавшийся и от падали, проснулся в нем, и когда подошел Антип, сопровождаемый своим Валетом, Трифон кинулся к собаке и бешено схватил ее за горло. Насилу остановили его и образумили.

— Не буду, не буду! — бормотал он со слезами, когда товарищи погрозили связать его. — Простите, братцы!

— Господь тебя простит! — сказал Антип. — Не такое время, чтоб теперь ссориться. Черные тучи ходят по небу: быть буре, недаром давеча зверь играл и плескался. Ночь будет сердитая, неровен час, плотину нашу в щепы расколет, так надо нам, братцы, покуда не совсем стемнело, попрощаться по-братски. Пожалуй, ведь уж больше и не увидимся!

Промышленники молча обнялись и поцеловались.

— Ну, теперь молитесь богу, братцы! — сказал не совсем твердым голосом Антип, отходя. — И да простит и помилует вас господь.

— Я не умею молиться! — жалобно простонал самоед, который, пока жил дома, только раз видел священника, редко объезжающего далекую и обширную тундру, а нанявшись в работники, постоянно был на промыслах. — Господь меня не помилует!

— Молись без слов, молись помышлением, — сказал Антип, тронутый жалобным голосом дикаря. — Господь бог не хочет от нас ничего более, кроме того, чтоб мы возлюбили друг друга и убегали зла. А за незнание твое не взыщет и не осудит, яко благ и человеколюбив!

Наступила ночь, глухая и черная, ни проблеска луны, ни одной звездочки! К счастию, предсказание Антипа не сбылось: ветер стих. Не видя друг друга, промышленники долго толковали о бедственном своем положении, вспоминали родных и родную далекую сторону, давали взаимные обеты, что если кому-нибудь господь приведет спастись (им еще приходили в голову и такие надежды!), тот не забудет семейства погибших товарищей. Наконец разговор понемногу смолк. Каждый молча предался своим черным мыслям.

Наступила мертвая тишина. Только по временам, осаждаемая набегающими стамухами, льдина вздрагивала и трещала; тогда промышленники быстро вскакивали и перекликались, ожидая с трепетом разрушения своего непорочного убежища. Но стамухи проносились мимо, и снова воцарялась тишина.

Если б кто через непроницаемый мрак полярной ночи мог вглядеться в лицо Антипа, тот, быть может, подивился бы наружному спокойствию этого человека в то время, как глубокое страдание переполняло его душу. С давних лет кормщик Ледовитого океана, освоившийся с беспрерывными опасностями, он привык подавлять свои ощущения, но тем страшнее были его страдания, глухие, затаенные, не вырывавшиеся ни одним стоном, ни одной жалобой.

Не совсем обыкновенным явлением в среде своей во многих отношениях был Антип. У него были свои убеждения, свои верования, свои цели в жизни, и оттого еще трудней было ему расставаться с жизнью, чем его товарищам. Но он уже давно примирился с личным своим бедствием, и если б дело шло только о, собственной его гибели, в душе его, может быть, теперь было бы столько же твердости и спокойствия, как и в его лице. Другие муки терзали его.

— Обманул я тебя, барин! — шептал он рыдающим голосом, полный горькой мыслию о своем несчастном хозяине, которого заманил он красными рассказами и посулами в суровую сторону, враждебную человеку, будто нарочно затем, что хотел его гибели. — Обманул, и назовешь ты меня обманщиком.

Чувство человеческого достоинства было сильно развито в Антипе, и гордость его возмущалась при одной мысли, что он не докажет теперь своих посулов и Каютин сочтет его обманщиком. Притом он любил Каютина, встретив в нем многое, что крепко приходилось ему по душе, знал часть его грустной истории, его любовь, высоко ценил то великодушное доверие, с которым молодой человек предал ему во власть судьбу свою, последовав за ним с завязанными глазами… И, может быть, в первый раз с той поры, как перестал быть ребенком, Хребтов не выдержал: среди мертвой тишины и непроницаемого мрака ночи послышались рыдания. Они были тихи, отрывисты и слышались только одну минуту, но страдание целой жизни, не освещенной ни одним лучом радости, с потрясающей силой выразилось в них…

— Что ты, Антип Савельич? — с испугом спросил Дорофей, пораженный пронзительным стоном товарища.

— Я… ничего! — отвечал Антип, и в голосе его уже слышалась прежняя твердость.

Между ними завязался разговор.

— Господи! не дай только умереть голодом! — сказал Дорофей с глубоким вздохом.

— Доживешь до утра, авось бог пошлет пищу… да нет, быть буре к утру. Спасибо деду — научил хорошим приметам: никогда не обманывали! а будет буря, так… не бойся, Дорофей, не умрешь с голоду!

Антип усмехнулся.

Дорофей предался отчаянью.

— Привел господь, — говорил он уныло, — умереть без могилы, без креста, без покаяния.

— Сокрушайся сердцем перед господом, вот истинное покаяние, — сказал Антип торжественным голосом. — А коли хочешь облегчить душу устным покаянием, так господь не взыщет и не осудит, если погибающие рабы его, застигнутые в пустыне, исповедуют устно прегрешения свои друг перед другом.

Уныло и глухо раздавался среди глубокой тишины голос Дорофея, благоговейно, с мельчайшими подробностями передававшего товарищу все, в чем, по мнению его, согрешил он перед богом, Антип покаялся ему в свою очередь, и удивительно проста и коротка была исповедь морехода, вся жизнь которого слагалась из морских трудов и опасностей, с немногими промежутками отдыха, не богатого грешными радостями. Дорофей, между прочим, узнал, что Антип был один-одинехонек в целом мире; ни сестры, ни брата, ни жены, ни даже дальней родни у него не было, а помнил он одного старого деда, который приучал его, ребенка, ходить на промыслы, учил править рулем, примечать по звездам и солнцу направление ветра, предугадывать бурю, запоминать мели и рано пристрастил к морю и страннической жизни рассказами о разных чудных и дальних землях, в которых случалось ему быть в течение своей долгой, почти столетней жизни.

Так проводили они свою последнюю черную ночь. А ночь, чем глубже, тем становилась черней и черней. Томительна и страшна была мертвая тишина, царившая кругом них; невыносимо унылое и ужасное слышалось в отдаленном грохоте разрушавшихся льдин, который сливался с плеском волн и глухим воем моржей. Настроенные к благоговейным мыслям, Дорофей и Антип молчали, может быть творя молитву. Товарищ их также давно притих, утомленный и убаюканный собственными своими стонами. Только слышались на льдине по временам шелест шагов и тоскливое скуленье собаки, которая медленно бродила в глубоком мраке, как будто не находя удобного места.

Вдруг яркой огненной искрой мелькнул свет… прогремел выстрел, собака дико, пронзительно завизжала.

— Трифон! — грозно закричал Антип, угадав в одну минуту и предательскую покорность дикаря, и его долгое молчание и кинувшись к месту, откуда раздался выстрел.

— Отдай мне собаку! что тебе в раненой собаке? — раздался умоляющий голос дикаря. — Она теперь никуда не годится. Она шла близко, близко, я ненароком тронул курок — ружье выпалило… Она умрет, уж я знаю… не отдашь ее мне, так я умру, умру с голоду!

Так хитрил дикарь, почти обезумленный голодом. Обезоружив его, Антип кинулся к своей собаке, продолжавшей стонать.

Скоро на льдине снова воцарилась тишина, еще унылее и ужаснее прежней. Только рыдал и стонал дикарь, чтоб ему отдали собаку!

Тишина была перед бурей. Не ошибся Хребтов, не обманули его приметы, купленные долгим опытом: через час разыгрался ветер с страшною силою, — и море проснулось. Поднялось волнение, сильней заходили и загрохотали стамухи, и вдруг, окруженная ими со всех сторон льдина наших промышленников вздрогнула, затрещала и заколыхалась. С криком ужаса вскочили они и в ту же минуту почувствовали, что непрочное их убежище, сдвинутое с места напором стамух, быстро помчалось по морю. В совершенном мраке плыли они несколько времени, беспрестанно орошаемые дождем, осыпаемые, словно градом, осколками носившихся льдин. Смертью грозила им каждая минута, несчастные тихо молились. Ветер все крепчал и крепчал и, наконец, разогнал тучи, омрачавшие небо: неожиданно, с страшной быстротой, ночь осветилась мириадами звезд и круглым бледным месяцем в полном сиянии. Обрадованные промышленники быстро осмотрелись: поляна их неслась по довольно открытому пространству вод, усеянному только мелкими льдинами; стамуха, около которой они с вечера остоялись, тоже плыла, вместе с поляной. Льдов вообще во все стороны видно было гораздо меньше, чем вечером. Большое стадо белых медведей плыло невдалеке к широкой поляне, на которой виднелись, подобно огромным чурбанам, спящие моржи. В разных сторонах неба играло северное сияние.

— Вот и еще раз привел господь увидеться! — сказал Дорофей Антипу. — Только уж, верно, в последний — ветер все крепчает… К утру, глядишь, буря поднимется!

Точно, к утру ветер страшно усилился. Море расходилось с ужасающей свирепостью. Но все еще держалась, будто назло ему, хрупкая льдина и несла — бог знает куда! — голодных, трепещущих и промоченных до костей промышленников.

Утро было ясное. Солнце, окруженное паром, ярко и торжественно горело над морем, как будто прощаясь с промышленниками.

Сильна любовь к жизни! Как только около льдины начали показываться чайки, Дорофей тотчас взял винтовку и стал настороже. Трифону тоже дали винтовку.

Дорофей и Трифон стояли с поднятыми ружьями в разных концах льдины; Антип нагнулся, чтоб перевязать ногу своей собаке, раненной дикарем; вдруг собака дико завизжала, вырвалась и кинулась в другую сторону. Антип поднял голову: в двадцати шагах от него, мимо самого края льдины, плыл огромный белый медведь.

— Братцы, медведь! — невольно закричал Антип.

Чудовище приостановилось, подняло мохнатое рыло, долго обмеривало Антипа ленивым и удивленным взглядом и, наконец, тяжеловесно прыгнуло на льдину.

Дорофей и Трифон дико вскрикнули, пораженные ужасом. Испуганный дикарь бросился на стамуху, близ которой стоял с ружьем, и в несколько прыжков, карабкаясь по уступам, очутился на самой вершине льдины.

Не то было с Хребтовым. Глаза его сверкнули ярче обыкновенного. Страшная и чудная мысль мелькнула в голове его. «Коли час мой пришел, так хоть смертью молодецкой умру!» — подумал он, и тотчас же мысль его перешла в неотразимое решение. Быстро схватив нож и рогатину, обернув ремень около руки, он не забыл кинуть в море приготовленную бутылку, грустно промолвив: «Теперь пора», и потом крикнул' своим товарищам: — Прощайте, братцы, не поминайте лихом!

— Антип Савельич! Антип Савельич! не губи себя! — кричал ему угадавший его намерение, далеко отбежавший Дорофей. — Хоть для нас побереги себя!

Но Антип не слушал его и с криком: «Помяни мя, господи, егда приидеши, во царствии твоем!» кинулся к зверю.

Медведь заревел и поднялся на задние лапы.

В то же время и с чем не сравнимый крик радости раздался над головой Дорофея. Дорофей поднял голову и увидел на самом верху стамухи своего товарища, махавшего руками и радостно кричавшего:

— Лодья идет! лодья идет! к нам, прямо к нам… уж близехонько! Сюда, сюда! сюда! — продолжал дикарь необыкновенно громким голосом.

Дорофей посмотрел: точно лодья! — и кинулся к Антипу.

— Антип Савельич! Антип Савельич, лодья! Господь услышал наши молитвы… Лодья идет! помога идет, спасенье, спасенье!

Но уже было поздно. Чудовище, до того изумленное в первую минуту дерзостью человека, что, казалось, не хотело верить своим глазам, и, поднявшись во весь рост, хранило величавое спокойствие, наконец рассвирепело. Правда, в молодые свои годы Антип хаживал на медведя, и рука его навыкла к меткости; бывалая ловкость и теперь не изменила ему: с первого разу успел он глубоко всадить рогатину в разверстую пасть чудовища и повернуть ее в ней; успел также нанести врагу своему глубокий и ловкий удар ножом, пропоров ему всю грудь до горла; но ни страшная потеря крови, ручьем хлеставшей на белый снег и синеватый лед, скользивший под ногами неравных борцов, ни боль от рогатины, ни новые беспрестанно наносимые удары ножом в разные части тела, — ничто, казалось, не ослабляло свирепого животного. Коснулась ли до слуха Антипа поздняя весть о близкой помощи, о чудном спасении, — только вдруг слабый стон вырвался из его груди, и он упал, поверженный ловким ударом своего врага; медведь грохнулся на него. Началась борьба, тихая, глухая, медленная. Человек и, зверь катались по снегу, окрашенному их кровью, оба равно лютые, равно бешеные, но далеко не равные силами…

Дорофей думал помочь: но чем? ни ножа, ни винтовки при нем не было, и бледный, дрожащий крестьянин стал на колени и усердно молился, прося у бога пощады и помощи многогрешному рабу его Антипу Хребтову в неравном бою…

Между тем пловучая сцена кровавой драмы быстро летела вперед навстречу лодье, усмотренной Трифоном, все еще сидевшим на самой верхушке стамухи. Лодья с своей стороны, усмотрев людей, летела навстречу льдине. Крики дикаря сделались еще громче и радостнее, когда узнал он в приближавшейся лодье «Запасную». С лодьи отвечали его крикам пушечным выстрелом. Утреннее солнце, редкий гость полярного неба, ярко освещало эту картину.

Примечания

16. Ветер с моря.

17. Чебанит — идет.

© timpa.ru 2009- открытая библиотека