Три страны света
Часть шестая. Глава III. Судьба "умственной пищи". — Краткая история Правой Руки. — Предостережение. — Новые издания

Глава III

Судьба «умственной пищи». — Краткая история Правой Руки. — Предостережение. — Новые издания

А что «Умственная пища»? Злополучная судьба, видимо, тяготела над бедным журналом: на другой год подписчиков не оказалось и половины против прошлого.

Кирпичов роздал векселя на сумму убытков. Но первая неудача еще более раздражила его упрямство.

— Так пусть же не подписываются, — говорил он в азарте, — а я вот потрачусь на него еще больше в нынешнем году, издам наславу — и посмотрим, то ли будет в будущем году!

И он точно начал сильно тратиться на свой журнал, но журнал от того не выиграл. Статьи в нем были из рук вон, хотя редактор, продавший Кирпичову право издания и продолжавший редижировать журналом, помещал в нем нередко статьи литераторов известных своих приятелей, и платил им, по желанию самого Кирпичова, сколько просили; несколько отделов журнала взял от редактора один молодой неизвестный литератор, который смотрел на литературу с практической стороны и отделывал эти отделы сплеча, сообразно дешевой плате.

Не выиграл от этого и Кирпичов: векселей все прибывало. Убытки по журналу, беспорядок и беспрестанные пиры начали обнаруживать гибельное влияние на дела книгопродавца. Приказчики тоже с своей стороны не упускали случая помочь делу, особенно Харитон Сидорыч, которого краткая биография теперь следует.

Детство и первую молодость свою провел он на Толкучем рынке, где, может быть, и родился. Там, торгуя на ларях книгами, приобрел он те знания, За которые был, наконец, принят в контору одного знаменитого в то время книгопродавца. Кроме этих сведений, отличался он еще красивым почерком. Но дела знаменитого книгопродавца были уже так запутаны, что никакая опытность и конторские способности не могли помочь, и хозяин решительно не знал, что ему делать с красивым почерком Перечумкова. Ежедневно осаждаемый требованиями и угрозами петербургских кредиторов и иногородних его покупателей, давно уже не получавших ничего за высланные деньги, знаменитый книгопродавец оторопел со всею своею смышленностью и изворотливостью. Никакие уж новые книжные предприятия, новые издания не были возможны (за бумагу и печать платить нечем, а кредит потерян); оставалось изворачиваться одними только деньгами, все еще поступавшими из провинций, — и растерявшийся хозяин хватал принесенные с почты пакеты, проворно разрезал их с ловкостью, приобретенною навыком в этом деле, и, вынув деньги, уплачивал более неотвязчивым кредиторам и вымаливал отсрочку у тех, кто поснисходительнее; потом он выбегал из конторы в магазин и принимался распекать своих приказчиков да переставлять книги с одной полки на другую с такою торопливостью, как будто от этого именно зависело спасение его торговли от угрожающего банкротства. Приказчики — все люди почтенных лет и наружности, с солидными животами, переглядывались между собою, насмешливо кивая на развозившегося хозяина; а усердный Перечумков брал между тем письма, из которых только что вынуты хозяином деньги, и принимался вписывать их в толстую книгу, как бы от скуки, щедро рассылая все красоты своего красивейшего почерка. Этим и ограничивались все распоряжения относительно требований, полученных из провинций.

Перечумков ясно видел, к чему вело такое направление дел знаменитого книгопродавца, и положил себе во чтобы то ни стало открыть свою торговлю, пользуясь таким благоприятным случаем.

И он открыл ее. Дела нового книгопродавца, скромно поместившегося в небольшой лавчонке в Гостином дворе, пошли превосходно: он уведомил неудовлетворенных корреспондентов прежнего своего хозяина о плачевном состоянии его дел и предложил им свои услуги; почти все они перешли к нему. Много и еще разных изворотов употреблял он, чтоб подняться с гроша, с которым начал свою торговлю.

Никто лучше него не знал, где какую книгу купить дешевле, то есть так дешево, как не купить никому другому, не посвященному в таинства торговли Толкучего рынка. Ему известно было значение всех палочек и крестиков, выставляемых тамошними торговцами на внутренней стороне обертки или переплета книг и означавших, что книга стоит себе. Взглянув на эти хитрые знаки, он тотчас уличал продавца, что он требует за книгу в десять раз более своей цены. — Давно бы сказал, что знаешь! — говорил торговец и отдавал ему книгу за настоящую цену. Харитон Сидорыч знал сверх того наизусть публикованные цены почти всех книг, прежние и нынешние, и слыл за это ходячим каталогом.

В делах своих с авторами Перечумков держался особенной системы, о которой сам с гордостью рассказывал иногда таким образом:

— Что с ними артачиться? Ведь они сочинители-то, можно сказать, дети. С ними умей только дело повести, так твори, что хочешь. Раз отдает мне на комиссию один доктор свою книгу, пятьсот экземпляров. Отдал, а сам и пропал; книга идет, шибко идет, а его нет! Наконец месяца чрез четыре приходит.

— Я, — говорит, — в отлучке был; что, как идет моя книга?

— Да, нейдет-с. Всего экземплярчиков сорок продано-с.

Побледнел мой доктор.

— Неужели, — говорит, — только сорок? Не может быть!

— Если угодно, можете посмотреть. Они у нас в кладовой. Извольте приходить завтра.

— Хорошо, приду.

Ушел; вот я и думаю: как быть? книги экземпляров четыреста продано, не хочется почти три тысячи платить. Думал, думал; в кладовой, знаете, темновато, а в ту пору я только что купил по семи копеек за рубль все издание «Прогулки по Лифляндии», точно такой величины, и оберточка такая же, желтая, бог с ней! Вот я впереди положил его сочинение, что оставалось, а потом, понимаете, «Прогулочки» да «Прогулочки». Приходит, повел его в кладовую; взял одну книгу, другую, окинул глазом.

— Да, что, — говорит, — считать. Не хотите ли купить у меня гуртом все издание?

Я того и ждал. Торговались, торговались и порешили на четырехстах карбованцах…да еще и деньги не все отдал, только двести пятьдесят, а на последние расписочку. Он уж потом ходил, ходил с ней, я все просил потерпеть; да видно, деньги ему крепко понадобились: он на меня рассердился, а расписку продал соседу, Колесову. Тот сейчас же ее и принес ко мне — круговая порука! Уж посмеялись мы!

При таком взгляде на дело Перечумков наживался довольно быстро; но была у него одна страсть, которая сгубила его: он любил покутить, и даже иногда пил запоем. Сперва запой продолжался по неделе, потом по две, наконец вот уж скоро и месяц, а Перечумков не унимается. Тогда приказчик, страшнейший плут, которого Перечумков держал из гордости особенного рода, убежденный, что он его не переплутует, принялся обделывать свои делишки и в короткое время обделал все так, что лавчонку Перечумкова припечатали, а его притянули к ответу. В то самое время Кирпичов, только что открывший магазин, искал опытного приказчика. Ему посоветовали взять Перечумкова. Кирпичов спас его от тюрьмы, скупив его векселя, и Перечумков, закаявшись пить, три года был его правой рукой. Но неровное и часто дерзкое обращение хозяина скоро восстановило против него приказчика, который еще помнил, что сам был хозяином. Упреки в неряшестве, как самые, по его мнению, незаслуженные и несправедливые, особенно бесили его. Он с удовольствием взялся помогать горбуну, который скоро смекнул, что Кирпичову не сдобровать. Но открыто восставать против хозяина Перечумков не решался, опасаясь, что Кирпичов предъявит взысканию векселя и засадит его в тюрьму. И только когда векселя были зажиты, он стал действовать смелее, начал даже грубить своему хозяину. Кирпичов охладел к нему и почти каждый день повторял, что прогонит его, однакож не прогонял. Убедившись, что тут не уживешься, Перечумков принялся снова кутить, и все свои способности и старания стал употреблять уже единственно на то, чтобы подготовиться побогаче к воскресенью.

Настанет суббота, и Перечумков пропадает с той самой минуты, как запрут магазин, до понедельника. Возвращался он прямо в магазин, весь в пуху, и хрипло и отрывисто отвечал на вопросы покупателя, а дождавшись, наконец, послеобеденной льготы, растягивался за прилавком и высыпался там под звеневшую еще в голове его песню:

Как по Питерской по дороженьке.

И слышались ему в этой песне и мерный топот тройки, и подзваниванье колокольчика, и заливанье дружных голосов разгульной молодежи, и подсвистыванье, и подщелкиванье… Кто слышал эту песню, когда тройка, под такт ей, мерной рысью бежит по хрупкому снегу, кто слышал, как смолкала эта песня и скрывалась из глаз тройка, пущенная во весь дух, и как потом лишь изредка свистнул да гаркнул вдали, так что дрогнут окрестности, — тот поймет, что происходило в голове приказчика, не высыпавшегося после воскресенья… Проснувшись, Харитон Сидорыч самым беспечным образом смеялся и над головною болью и над своими праздничными приключениями.

— Вот хоть бы на табак осталось! — говорил он, обращаясь к пустым своим карманам, — все фукнул! ха, ха, ха!..

Кирпичов кутил, приказчики кутили, редактор «Умственной пищи», бравший с Кирпичова хорошее жалованье, тоже кутил, — все кутило! Даже Граблин увлекся общим примером и стал покучивать.

Минувшее горе забывается скорее, чем минувшее счастье. Человек, оттаявший от холода жизни, при благоприятных обстоятельствах не ценит настоящего благополучия, о котором прежде едва мог мечтать.

Граблин, пригретый партикулярным местом, забыл ежедневно повторявшиеся в его жизни внутренние терзания, мелкие и незаметные для глаза постороннего наблюдателя, но которые неотразимо разрушают одно за другим все светлые верования души и доводят ее до того полумертвого состояния, в котором мир человеку кажется огромным комом грязи. Он забыл важность и силу денег. Доставив старухе-матери спокойную и довольную жизнь, не стоившую ему и третьей доли зарабатываемых денег, он распоряжался остальными довольно неблагоразумно. То он сошьет себе пальто в пятьсот рублей, и это оправдывалось необходимостью стать на солидную ногу, поставить себя в самостоятельное, независимое положение, по совету одного молодого литератора, который принял в нем участие, видя, что молодой человек далеко не получал того от Кирпичова, чего стоили его труды. То вдруг в кругу приятелей, одинаково любивших всякий напиток — от сотерна до рома голью, — являлась у него бутылка шампанского, не доставлявшая тем другого удовольствия, кроме случая потолковать после о фанфаронстве и расточительности молодого человека и приписать эту расточительность, по всем вероятиям, легкому приобретению денег на купеческой конторе, не совсем согласному с правилами чести. Не отказывал он себе также по воскресеньям в театре или маскараде, хотя после этих развлечений грустно ему было возвращаться домой и невыносимо больно подумать о целой неделе нескончаемого беспрерывого труда, о неизбежной необходимости умереть на это время для всего, что ни есть в мире, притиснувшись грудью к рабочему столику.

В одно воскресенье Граблин был в маскараде. Маскарад собственно не занимал его, и дамы — что касается до него — смело могли бы ходить и без масок: он не узнал бы ни одной, но маскарад этот был с лотереею аллегри. Молодой человек сначала равнодушно смотрел на пытателей счастья, прохаживаясь по разбросанным около заветных колес пустым билетам, разбросанным, может быть, с наружной небрежностью и тайным негодованием на несчастливую судьбу. Мало-помалу он начал заглядывать в чужие билеты, развертываемые дрожащими руками, прислушиваться к разговорам. Какой-то господин, стоявший у колеса, очень серьезно уверял, что он выигрывает в каждых пяти билетах, и тут же предлагал большое пари желающим поспорить с ним; возле господина стоял черкес и смотрел на него с благоговейным удивлением, готовый, казалось, воскликнуть: «велик Аллах!» У другого колеса Граблин собственными глазами видел, как какой-то низенький человек взял один билет и выиграл серебряный сервиз. У молодого человека завертелась мысль; не рискнуть ли и ему каким-нибудь десятком целковых — куда ни шло! «Ведь выигрывают же люди, — думал он, — и на один билет, а я возьму двадцать. Ведь если выиграю что-нибудь в 500–600 целковых, я получу в минуту почти то, за что работаю целый год». Он решительно оглянул, залу. Зала блестела. Музыка гремела какой-то торжественный марш. Девочки с привлекательными наружностями, поставленные у колес на возвышении и раздававшие билеты, казались нимфами, раздававшими кому радость, кому горе — по заслугам; но в лице их мечтатель читал столько неземной доброты, столько желания всем радости, одной радости, что он поспешно достал бумажник, вынул ассигнацию и протянул руку за билетами. Двадцать билетов развернуты: на одном из них стоял нумер; счастливец справился по лотерейному списку, лежавшему у колеса: он выиграл хлыстик. Грустная улыбка пробежала по его лицу, однако он пошел смотреть свой хлыстик. Глаза его долго скользили по всем вещам, эффектно расставленным в несколько ярусов, и он забыл о своем жалком хлыстике; невольно смотрел он на груды серебра, золотые табакерки, часы, зрительные трубки.

Молодой человек очутился опять у колеса. Еще развернуты сорок билетов — и брошены. Губы несчастливца дрожали от злости.

— Еще сорок билетов! — сказал он, протягивая руку с последними деньгами; и голос, и рука его дрожали; лицо выражало истомление, как после десяти часов сряду тяжелой работы. И эти сорок билетов разлетелись по полу — хоть бы хлыстик! Вдруг раздались вокруг него восклицания: «На один билет! серебряный сервиз! вот счастливец!» И опять перед Граблиным стояла низенькая фигурка, улыбалась и вертела в масляных руках билет, выигравший сервиз. Он оглянул залу. Зала блестела по-прежнему, только становилось более душно и жарко. Музыка, которой он решительно не слышал в продолжение лотерейной игры, теперь вдруг грянула и, казалось, разразилась хохотом. Сильно стучало в висках у молодого человека. Он боялся насмешливого взгляда, — хотя за ним никто не думал наблюдать, и, закинув голову, смотрел на музыкантов, на огромную люстру и, казалось, ничего так не желал в эту минуту, как если б и раек с музыкантами и люстра с грохотом рухнулись и раздавили под собой его, жалкого несчастливца… Но кто-то ударил его по плечу.

— А, здравствуй, — сказал Граблин, протягивая руку своему знакомцу.

— Что ты смотришь таким… будто наступили тебе на мозоль?

— Нет, ничего…

— Э, брат, хитришь? ведь я видел издали: ты брал билеты. Проиграл видно? а?

— Да, — отвечал Граблин, стараясь казаться равнодушным. — Нет, не совсем: выиграл хлыстик.

— Хлыстик! во-от… Да, впрочем, — ободрял приятель, — если б и не выиграл ничего, денег у тебя, слава богу! Я сам бы на твоем месте… А то есть, правда, депозитка, не менять же мне ее для лотереи… А сколько взял билетов?

— На пятьдесят целковых.

— Гм… нет, я так провел время хорошо, даже поужинал здесь, разумеется не на свои: знакомый попался… А то лотерея… не разберешь, кто выигрывает!

— Выигрывают, — заметил Граблин и рассказал о низеньком человеке, выигравшем сервиз на один билет.

— Горбатенький? — спросил его приятель.

— Да, немного.

— Смотрит обезьяной такой?

Приятель сделал рожу.

— Кажется… Без перчаток.

— Ну, он! это один кассир, родственник еще мне дальний, да не хочет и знать меня, а знает, что родственник; забыл, как без сапог ходил! Да бог с ним… Так за ним-то вздумал ты гоняться? Ему счастье! он и в прошлом году выиграл сервиз и еще что-то… поди с ним! Может быть, уж и руки у него такие кассирские: что зажмет в кулак — дрянь, а разожмет — выигрыш. Иль уж так родится иной, что если б он спал себе спокойно дома, и тогда у него был бы выигрыш… А ты вот, — продолжал он, взяв Граблина за пуговицу, — взял сто билетов, а… Да, правда, у тебя тоже выигрыш, — прибавил он, смеясь, — хлыстик? Один хлыстик? а жаль, что один; уж лучше бы два: чтобы так уж тебя можно было, как говорится, в два кнута…

И приятель захохотал. Граблин тоже засмеялся, и они разошлись.

Граблин поплелся домой пешком. На другой день благоразумный приятель с неразмененной депозиткой рассказывал своим товарищам о подозрительной расточительности Граблина, проигравшего пятьдесят целковых.

А Граблин, возвращаясь из маскарада, думал о судьбе своей игры и незаметно перешел к игре Кирпичова, который тоже, думал он, наконец дорежет себя кутежом, безалаберщиной и бесталанным журналом. С некоторого времени векселя уплачивались уже деньгами, поступавшими от иногородних корреспондентов на разные закупки; а это скоро остановит колесо, как бы шибко оно ни бежало. Кирпичов рассчитывал поправиться новыми изданиями, которые предполагал изготовить на новые векселя, и он мог это сделать, потому что настоящее положение дел его не было вполне известно торговым домам; было известно только, что «у Кирпичова идет шибко!», но книжные издания тоже более или менее сопряжены с риском, и успех той или другой книги не может быть рассчитан наверное, при всем знании современных интересов читающей публики; бывает, что дельная и, по-видимому, нужная для всех классов книга остается не проданною в убыток издателю, а книга пустая расходится в продаже быстро. В случае неудачи и этих вновь предполагаемых изданий Кирпичову уже не будет спасения. А теперь он может еще все поправить, согласив кредиторов переписать векселя и назначить более продолжительный, срок платежа по ним, на что кредиторы, конечно, волею или неволею, согласятся, зная последствия несостоятельности, всегда не выгодные для кредиторов.

Граблин, впрочем, знал, что Кирпичов слишком глуп и горд, чтобы решиться на эту меру; однако рассказал ему при первом случае о своей игре в маскараде, — рассказал в виде поучительной притчи и ждал, не набредет ли он на мысль, подобную той, какая явилась у молодого человека на пути из маскарада: не захочет ли бросить игру, пока еще не поздно.

Кирпичов слушал рассказ внимательно: его занимала сумма, проигранная рассказчиком в один вечер.

— Пятьдесят целковых-с? — спросил он, быстро взглянув на Граблина, так что молодому человеку послышался из-за этого вопроса другой вопрос. — А где вы берете деньги — проигрывать по пятидесяти целковых в вечер?

После этого Граблин не в силах был уже перейти к делам Кирпичова ни прямо, ни косвенно, — не в силах был продолжать даже ради своего партикулярного места, к которому почувствовал глубокое отвращение.

Вскоре после этой поучительной притчи с ее благодетельными следствиями Кирпичов целый час заготовлял новые векселя, подписывая на них свою фамилию с великолепнейшим росчерком, и лицо его выражало величайшее наслаждение. Потом он совершенно углубился в свои новые издания: заказывал нарочно бумагу, долго любовался принесенным из типографии мокреньким, только что отпечатанным листом, подравнивал, обрезал его, приговаривая:

— Экой шрифт-от какой, словно бисером!.. А бумага-то — атлас! Погладьте, Степан Петрович, — решительно атлас.

И Граблин гладил вместе с Кирпичовым каждый лист, принесенный из типографии.

Только урывками от этих занятий и пиров Кирпичов обращался к поручениям иногородних и еще свирепее нападал на их счета, ожесточенный потерями по изданию журнала, еще бестолковее исполнял их поручения, — и то поручения только мелкие, а крупные лежали, придавленные тяжелыми пресс-папье, в ожидании будущих благ от новых изданий.

— Подождут, — говорил Кирпичов молодому человеку об этих поручениях, — вы напишите уж только, что деньги получены и вещи заказаны.

— Да это уж было писано давно; теперь спрашивают о причине остановки, грозят полицией.

— Ну вот, причину?.. Напишите что-нибудь… выдумайте; вам ведь не привыкать стать, — говорил Кирпичов, — дружески ударив по плечу молодого человека.

И молодой человек отписывался, напрягал силы свои в изобретении разных причин «невольно происшедшим» остановкам в исполнении поручений: он видел, что таким образом колесо может вовсе остановиться, — и спасал свое партикулярное место.

Наконец огромное объявление возвестило о выходе новых роскошных изданий Кирпичова. Они пошли, но не так, как ждал Кирпичов. А между тем вот и лето. Летом застой и в литературе и в книжной торговле. Денег с почты получает Кирпичов немного, а векселя поступают и поступают. Он мечется, ищет занять, наконец, решается прибегнуть к горбуну. Вдобавок ко многим прежним горбун принял в свои подвалы его новые издания, по гривне с рубля. Но хоть Кирпичов и взял с Добротина слово держать сделку в секрете, однакож молва о плохом состоянии его дел начинает доходить даже до собственных ушей его.

— Нам только до зимы, — говорит Кирпичов Граблину. — Будет зима, будут и деньги. Вы только напишите объявленьице половчее, поговорить побольше об улучшениях и… того… уж вы знаете.

У Кирпичова зима и деньги всегда составляли совершенно одно нераздельное понятие. По его мнению, что бы ни делалось с его торговлей, он мог ждать их зимой непременно, — и ждал, как ждут люди зимой снегу, летом — дождя и других неизменных явлений природы.

— Говорят, что дела мои плохо идут! — продолжал Кирпичов. — А я вот теперь же созову всех этих, кто говорит… знаю я, кто говорит… Созову, да и задам, примерно, обед, какого им во сне не снилось! вот ей-богу. Пусть посмотрят, как худы мои дела!

И в самом непродолжительном времени Кирпичов точно дал обед. Он продолжался до рассвета, и как все уже было выпито и съедено, а благодетель Иван Тимофеич, отпиравший свой погреб для друзей во всякую пору дня и, ночи, давно уже приказал долго жить, пристукнутый апоплексией, то под конец пошла, после шампанского, лекарственная настоянная на пеннике, которая употреблялась Кирпичовым раза три и более в день, во уважение многих целебных ее свойств.

Обед стоил половины денег, занятых у горбуна.

© timpa.ru 2009- открытая библиотека