Три страны света
Часть восьмая. Глава VI. Партикулярное место

Глава VI

Партикулярное место

Пока длилось лето, Граблин еще крепился. Но когда наступила осень с холодом и дождями, спряталось солнце и в окнах явились зимние рамы, когда нельзя было ни подслушать голоса Лизы в саду, усеянном желтыми листьями, ни увидеть ее мельком в окне, он впал в отчаяние и горько раскаялся, что дал Лизе слово не искать случаев встречаться с ней, не ходить к ним более одного раза в неделю. И он видимо чах, мучимый столько же страстью своей, сколько и работой. В состоянии влюбленного нет ничего разрушительней принужденной работы, когда потребна вся сила воли, чтоб сосредоточить свое внимание, направить к определенной деятельности ум, полный печальными мыслями, неопределенно блуждающими…

И он постоянно подвергал себя такой пытке, приискав себе особенного рода партикулярную работу.

Дело было зимой, перед праздником. Граблин пошел к одному неизвестному еще в литературе приезжему автору, которому он много уже переписал разных сочинений, оставляя, по его желанию, широкий пробел после каждой строки на случай разных поправок. Но приезжего автора уже не оказалось в Петербурге: уехал! Последняя надежда пропала. В кошельке Граблина одиноко обитал четвертак, занятый утром на извозчика, но который он предусмотрительно сохранил, вооружась твердостию ног и характера. Хоть сильно морозило, однакож Граблин не очень торопился домой, припоминая угрозы хозяйки. Сенная, через которую лежала ему дорога, невольно остановила его своим обыкновенным предпраздничным оживлением. Народ толпился у возов, наполнял кульки, взваливал на плечи, на санки всяких съедомых животных; торговцы и торговки страшно кричали, спорили и перебранивались между собой. Увлекаясь гамом и толкотней, Граблин тоже очутился у одного воза с разной дичиной, будто и ему что-нибудь было нужно. Тут, между прочими, находилась толстая женщина в капоте, с большим кульком, которая звонко и скороговоркой предлагала цены выбираемым птицам, далеко не соответствующие запросу.

— Тетерька — двадцать. Берешь?

— Ничего менее!

— Ну, двадцать две.

— Ничего менее!

— Экой какой! А гусь — шесть гривен, более не дам!

— Девять гривен, тетка… Проходи, служба, коли ничего не надо! — прикрикнул тут торговец солдату, который подошел было близко к возу, в шинели, надетой внакидку.

— Да уступи, — продолжала баба, — за шесть-то гривен! Ведь гусь-то, поджарый такой, почитай, что некормленый — на зуб нечего взять.

— Что ты, тетка! Эк выдумала: некормленый!.. Диви бы дело говорила, а то сморозила такое, что, уж подлинно, на зуб нечего взять!

Раздался смех.

Тут к толстой кухарке с большим кульком подошла другая женщина, тоже с кульком и тоже в капоте.

— Что ты стоишь тут, Потаповна?

— А! Тимофеевна! Да как, что стою: вишь, гроша не хочет спустить, окаянный!

— Эх, простынища ты! А еще в Москве, говорит, жила! Да разве не видишь, что здешний! Ты гляди прежде на купца, а после на товар. Вон там с краю навезли всего издалека… Пойдем, покажу!

Пошли. Граблин за ними — взглянуть на мужиков, прибывших издалека.

Мужики, перед которыми остановилась Потаповна, в самом деле заметно отличались от здешних наружностью, особенно же величиной шапок, которые охватывали и голову и шею и походили на увеличенные в несколько раз шлемы древних витязей. Вообще они отличались странностию одежд, ухваток и языка; слышались даже слова, совершенно не знакомые. Из встречи, сделанной хозяином воза Потаповне, нетрудно было смекнуть, что она ему не совсем чужая. Он, точно, дешевле запросил за такого же на взгляд гуся и такую же тетерьку, как и у первого, здешнего торговца, только лежавшая тут же рядом говядина чересчур была постная, что и заметил ему один покупатель.

— Да что же в жирной-то! — подхватила защитница издалека прибывших мужиков. — Не на свечи сало топить! Да еще долго ль до греха: прошлого года сама купила жирного поросенка, — сам-то, вишь, любил жирное, — да покойник, не тем будь помянут, разговевшись, лег отдохнуть, да и богу душу отдал; кажись, отчего бы? а дофтур сказал, отчего: жир-то, вишь, весь в нем застыл!

Так отстаивала своих мужиков Потаповна, баба-кулак, как смекнул Граблин.

Несмотря на наступающую темноту, народ все еще продолжал толкаться от одного воза к другому. Граблин хотел было итти, вспомнив, что у него нет ни на крупные, ни на мелкие расходы, и не желая дождаться, пока прогонит его тот или другой торговец от воза по причине шинели, надетой внакидку; но в ту минуту хозяину воза, у которого он стоял, с соседних возов крикнуло несколько голосов: «Гляди! вон, гляди — утащил!» Граблин вздрогнул и побледнел. Мужик бросился и вмиг вцепился в похитителя с криком «отдай!». Граблин всматривался в наружность пойманного, оторопевшего от страха и стыда и трепетавшего в дюжих руках мужика. Он был очень молод.

— Отдай, говорю! — кричал мужик, тряся за грудь пойманного, а между тем приискивал кого-то глазами, озираясь на обступившую толпу, в которой раздавалось: — Мазурик! мазурик!

— Что тут такое? — раздалось из-за толпы; и в предчувствии скорой развязки толпа радостно раздвинулась, дав дорогу полицейскому солдату.

Улика действительно оказалась налицо, и вора связали. Его бледное лицо, дрожащие губы и вырвавшийся тяжелый вздох окончательно успокоили толпу, что порок будет наказан.

В нем Граблин узнал прежнего мальчика, которого Кирпичов обещал сделать человеком, принимая его от погоревшего старика. Он почти побежал домой. Какое-то тяжелое чувство, похожее на тоску или непонятный страх, сильно давило ему грудь и било его лихорадочной дрожью. Он подходил уже к дому, но не придумал еще, что бы сказать квартирной хозяйке; шаги его начали постепенно делаться менее, менее, наконец он совсем перестал подвигаться, продолжая только переступать с ноги на ногу и постукивать ими о скрипевшие деревянные мостки…

Вдруг, откуда ни возьмись, очутилась перед ним старуха, низенькая, худая, одетая во что-то, не похожее ни на капот, ни на салоп; на бледно-синем лице ее видны были следы пробежавшей извилинами слезы. Она шевелила губами и кланялась.

— Что тебе, старуха?

— Батюшка, не оставьте…

И, закашлявшись, она подала что-то завернутое в тряпку.

— Пашпорт, — продолжала старуха, — праздник настает, так прошеньице бы…

«Отчего ж, — подумал Граблин, — не написать прошение старухе, рассчитывающей поправиться к празднику на счет чьей-то благотворительности», — и повел ее к себе.

К счастию, хозяйки не было дома. Смело и радостно вошел он к себе в комнату в сопровождении старухи; заглянул за перегородку: мать его спала, навьючив на себя все, что могло согревать, если не теплом, то тяжестью. Он бросился к печке: она была холодна, как его руки, хозяйка сдержала свое условие. С отчаянною решительностью вбежал он в комнату хозяйки, взял с печки несколько поленьев и положил на место их сохранившийся четвертак, который, по его расчету, должен был значительно ослабить взрыв гнева хозяйки за такое своеволие.

Старуха вызвалась затопить печку, а он с ожесточением напал на какое-то кушанье, приготовленное матерью против его ожидания, потому что утром он оставил денег на обед только для нее одной.

— Ела ли ты сегодня? — спросил он старуху, когда голод поутих.

— Сыта, батюшка, сыта, благодетель, — отвечала она, кланяясь.

Старуха успела уже поосмотреться и смекнула, что уделить-то ему нечего.

— Вот погреться-то, — продолжала она, суя руки в самый огонь, — редко удается; хозяева фатерные уж так ли скупы на дрова, Христом-богом не выпросишь лишнего полена!

Старуха угадала и точку мыслей Граблина о квартирных хозяевах, приняв, вероятно, для того в соображение, с одной стороны, далеко ненадлежащее количество поленьев, которое к тому же с большим трудом разожгла, а с другой — господствовавшие в комнате сырость и холод.

— Кому же ты хочешь, — спросил Граблин, — подать прошение?

Старуха назвала ему своего благотворителя со всем его титулом.

— Да почему же непременно ему, а не кому другому?

— Да так уж… очередь пришла, — отвечала старуха, развернув паспорт и подавая Граблину клочок бумаги с адресами нескольких значительных и богатых лиц.

Граблин принялся писать. Рука его плясала над бумагой от холода, как ни старался он прижимать ее, налегая всем корпусом. Кончив, он отдал старухе прошение, сказав ей, что читать не нужно и что известно, как пишутся подобные прошения.

— По смерти, мол, мужа моего, — объяснил он ей одна кож, — там-то служившего, осталась я без куска хлеба, к приобретению коего, по старости лет и слабости сил не имею дескать, возможности; а тут сейчас и самая просьба…

Старуха благодарила. Вдруг Граблин поспешно спросил:

— А что, если ты — ведь вашей братьи много здесь — будешь присылать ко мне всех живущих прошениями, которых ты знаешь, будет ли какой доход? Ведь платят же они кому-нибудь за писание?

— Как же, благодетель, только я… теперь-то у меня…

И озадаченная старуха замялась.

— Я не за тем тебя спрашиваю, — сказал Граблин.

— Как не платить! — продолжала она, оставив в покое свой карман, в котором принялась было шарить. — В прошлый раз уговаривалась я с Головачом за пятиалтынный, да копейки не доплатила, — так, поди, как выбранил! да еще говорит: платок, попадешься, сорву с головы, коли не донесешь копейки, седые твои волосы…

— А что это за Головач?

— Да, знать, фамилия у него такая, или прозвали так за то, что прошения всякие сочиняет. Я стала знать его по покойнице Егоровне — нищая тоже, за милостыней к нам, бывало, приходила. В ту пору я только что сына, кормильца моего, схоронила.

— Ты схоронила сына? — спросил вдруг Граблин, встревоженный внезапной мыслию…

— Схоронила, батюшка. Бились мы с ним, правда, бедно жили, да все ж была надежда. Служил уж он другой годок, и усердный такой был, да здоровья-то бог не дал: поработает побольше и захворает. А тут слег — и потерял место. С тех пор стал, сердечный, пуще прежнего чахнуть, чахнуть…

Старуха тут захлебнулась слезами, вскипевшими вдруг при этом воспоминании о давно минувшем горе.

— И умирал-то, бедный, — продолжала она, оправившись, — все тосковал обо мне: маменька, говорит, вы проситесь в богадельню, не ходите по миру…

— Да!.. он говорил это? — прервал Граблин под влиянием страшно терзавшей его мысли. — Что ж ты не в богадельне?

— Ходила, благодетель, раз десять в три-то года ходила, да уж, видно, счастье мое такое — все очереди-то нет. А ласковый такой начальник-то, сам велит приходить да наведываться; покойница Егоровна тоже про него говорила:

— То же! — сказал Граблин в раздумьи.

— То же, батюшка… Так вот, приходит она по-прежнему ко мне за милостыней, после похорон-то сына, а я говорю ей: самой, мол, приходится просить, да не знаю, к кому итти. Тут она, царство ей небесное, почувствовала, видно, нашу хлеб-соль: да поди, говорит, к Головачу… он тебе напишет, как глазом мигнуть, к кому хочешь; у него, говорит, и список есть всех наших благодетелей. Я и пошла: в доме-то просить было некого. Прихожу туда, а он лежит под лавкой замертво; сказали, что разве к завтрему очнется; прихожу на другой день — опять то же, да уже едва в пятый, никак, раз застала его не совсем того… А уж больно-то мне, больно было! Сроду не хаживала, батюшка, в такое место, да вот привел же бог!

Состязание с Головачом сначала устрашило Граблина, но потом нужда сделала свое. Так пробился он зиму, а летом им всегда было житье полегче: дров не надо, да и угол свой не так мрачен, когда солнце светит в него…

© timpa.ru 2009- открытая библиотека