<Главa IV>
Родственница и ее постоялки
Окончив посещения важных и неважных особ, к которым я имел рекомендательные письма, я пошел к одной бедной дальней родственнице, которая издавна жила в Петербурге и в письмах к моим родителям нередко осведомлялась об моем здоровье и посылала мне свои поклоны, когда я еще жил в деревне. Муж ее когда-то был землемером в одном из губернских городов, но по неосторожности попался в одном слишком явном плутовстве и был отдан под суд; с тех пор он перевез семейство в Петербург и посвятил себя ходатайству по делам; он также брался частным образом у богатых помещиков приводить в известность количество их земель и составлял планы их владений; такие занятия могли бы с избытком обеспечить его семейство, но, к сожалению, Иван Иванович (имя отставного землемера) крепко любил зашибаться хмелем. Когда я посетил старушку в первый раз, она мне горько жаловалась на беспечность своего мужа и объявила, что бот уже больше года, как он уехал в*** губернии: с тех пор об кем пи слуху ни духу, ни сам не возвращается, ни денег не шлет. «Чем же вы живете?» — спросил я с участием родственника и простодушием провинциала, незнакомого с петербургской жизнью. Старушка смутилась и ничего не отвечала. Я понял, что сделал глупость, и спешил переменить разговор. Через полчаса подали кофей; я выпил чашку и взялся за шляпу, но старушка убедительно просила меня остаться обедать. Я остался. Неопрятная кривая женщина, при появлении которой в комнате тотчас распространился запах поджаренного масла и луку, накрыла стол серо-желтого цвета салфеткой и поставила четыре прибора: три — с серебряными ложками, четвертый — с деревянного. «Мы будем обедать вчетвером?» — спросил я у моей родственницы. «Да, — отвечала она протяжно, как бы обдумывая каждое слово, — квартира, которую я нанимаю, заключается не в одной комнате, которую вы видите; есть еще две комнаты, каждая с особенным ходом: в одну ход — через кухню, в другую — прямо из сеней. Когда жил со мною Иван Иванович да еще племянник Алеша (он теперь в Горном корпусе), мы занимали все три комнаты; но когда я осталась одна, трех комнат стало для меня много; две я отдала внаймы. Благодаря бога нашлись очень хорошие постоялки: одна — дочь ювелира, сирота, очень хорошая девица! Другая — жена какого-то англичанина, который уехал на родину; кто говорит, по торговым делам, кто — просто-запросто от жены. Ну да мне что за дело; жила бы она честно у меня да деньги исправно платила, а там какая она себе — мне что за дело! Женщина тоже очень хорошая, вот увидите; никогда я за ней худого ничего не замечала, даже слова от нее не слыхала дурного, только очень крепкий чай любит… Из-за чаю у нас с ней всегда ссора: поверите ли, горсть положу — всё не крепок! Иногда поворчу, а иногда просто отдам ей чайницу в руки: клади сколько хочешь!»
За несколько минут до обеда пришла одна из «нахлебниц», молодая девушка, та самая, которая указала мне дверь в комнату родственницы. Я сейчас узнал ее, и сердце мое забилось сильнее обыкновенного. Ей было, по-видимому, осьмнадцать лет; глаза у ней были голубые, чрезвычайно острые и подвижные, волосы русые, зачесанные кверху и сплетенные назади в несколько небольших кос, которые прикреплены были к голове маленькими гребенками в самом живописном виде; на лице ее было несколько тех интересных ямок, которые не только не портят хорошо устроенного лица, но даже придают ему особенную прелесть; по моему мнению, нос в изображении красавицы должен занимать такое же место, как и прочие ее принадлежности: потому я намерен посвятить несколько строк описанию носа молодой девушки, которая — очень важное для меня обстоятельство — была первою моею любовью. Нос ее, строго пропорциональный со всеми частями физиономии, был несколько вздернут кверху; руки ее были белы и прозрачны; ножки уютные, обутые в очень красивые башмачки. Она была одета в белое простое платьице и в бархатный лиловый спензер, который (пошлая фраза!) живописно обрисовывал ее талию л придавал молодой девушке какой-то ребяческий вид. Она обошлась со мною как с человеком уже совершенно знакомым, наделала мне кучу вопросов, на которые я отвечал очень неловко, краснея и смущаясь при каждом ее взгляде, и заключила поток своей невинной болтливости жалобою на нестерпимую скуку.
Потом она села к окну и начала говорить более сама с собою, чем с нами. Что она говорила? «Какая ужасная скука!.. Право, в Петербурге, кажется, никогда не будет хорошей погоды!.. Поутру дождь, в полдень град, к вечеру снег… а ночью, как на смех, тепло, тихо, ни дождя, ни снегу, ни граду… Я нынче почти целую ночь сидела у окна — ехал какой-то пьяный чиновник на извозчике… ха! ха! ха!.. и упал прямо против моего окошка с дрожек… Я хохотала ужасно! А теперь мне хочется спать! А-аха-а! (она зевнула). Если бы я была мужчиной, я бы всё гуляла по ночам… Потом прошел нищий, также, кажется, не очень твердым шагом; прежде шел очень скоро, а увидя меня — начал хромать и стал просить милостыни… ха! ха! ха! Я бросила ему недокуренную пахитоску! Потом прошел офицерик такой хорошенький, черные усики, белый султан; остановился против окошка и стоит, я воротилась- а он всё еще тут… кланяется… делает ручкой… Я и не смотрю на него, а он всё стоит. Я рассердилась и ушла спать… Завтра гулянье в Петергофе. Вы не пойдете, тетенька? (так она звала мою родственницу). И я не пойду… Все гуляют, а я должна сидеть дома… Если б у меня был муж, я бы взяла его под руку… и потащим гулять… Вчера я проходила через Щукин двор; сколько там разных фруктов: яблоки, дыни, арбузы, вишни… поверите ли, тетенька? такие огромные вишни, что вы не поверите… чудесные… так бы все и купила. Какой-то толстяк накупил всего целую корзинку… так бы и отняла у него… Тетенька, пойдемте сегодня покупать вишни…»
И так далее. До самой той минуты, как суп был поставлен на стол, она говорила без умолку, хохотала, хлопала рукой об руку и с необыкновенной живостью вертелась на своем стуле, по временам бросая на меня взоры, в которых человек более меня смелый и опытный непременно увидел бы, говоря романическим слогом, зарю будущего блаженства. Я слушал с жадным вниманием невинные глупости, которые она говорила, и находил в них неизъяснимую прелесть: дело понятное! Я ничего подобного не видел.
Анна Ивановна послала кухарку доложить англичанке, что обед подан.
Пришла женщина чрезвычайно высокого роста, необыкновенно прямая, стройная, с голосом грубым и резким, со взором постоянно угрюмым и однообразно спокойным. Она была бы недурна собою, если б умела сообщить своей физиономии некоторую живость: черты лица ее были правильны и выразительны, зубы белы как жемчуг; волосы не до такой степени рыжи, чтобы их нельзя было назвать русыми. Когда мы уселись, родственница моя, занявшая место на диване против прибора с деревянной ложкой, нагнулась и достала из-под дивана полуштоф с водкой. Она выпила рюмку и попотчевала меня; я отказался. Обед был очень веселый. Англичанка сохраняла во время обеда важный и спокойный вид и сказала одно только слово: «перцу», зато мы говорили без умолку. Матильда Александровна (так звали молодую девушку) была по-прежнему весела и говорила преимущественно со мною, продолжая смотреть на меня с большею, как мне казалось, нежностью, чем на англичанку и свою хозяйку. Я также с своей стороны осмелился бросить на нее «пламенный взгляд», улучив удобную минуту, когда англичанка и «тетушка», заняты были разрезыванием жареных, немножко пригорелых грибов, которыми заключился обед. Заметив, что она нисколько не рассердилась, я почувствовал себя на седьмом небе и чуть было в восторге не проглотил пары мух, которые прилипли к грибу, доставшемуся на мою долю, и очень сочно вместе с ним обжарились. Матильда Александровна предупредила меня быстрым движением, которое сопровождалось восклицанием: «Не ешьте! У вас на грибе мухи!» Таким образом ее предусмотрительностью я был спасен от ужасных последствий одного из тех неприятных случаев, которые Жюль Жанен называет «маленькими несчастиями человеческой жизни». Это, по-видимому, ничтожное обстоятельство закрепило уже начинавшийся союз наших сердец и как-то необыкновенно нас сблизило; с той минуты обхождение наше сделалось свободнее и глаза мои стали гораздо послушнее моему сердцу, которое беспрестанно заставляло их пылать огнем благодарности… Между тем как совершалась маленькая драма, которую я сейчас рассказал, сковорода опустела; грибы перешли в желудки. Анна Ивановна опять налила и выпила рюмку водки, говоря, что после грибов, которые были очень жирны, непременно нужно что-нибудь крепкое, и советовала мне сделать то же. Я начал отказываться. «Выпейте!» — сказала Матильда Александровна своим ангельским голосом, и я не смел противиться. Что касается до англичанки, то она в продолжение обеда пила водку раза четыре…
К вечеру пришел студент Медицинской академии, ветеринарного отделения, — что можно было заметить по его одежде. Он поцеловал руку у хозяйки и спросил ее о здоровье. Она стала жаловаться на частые головные боли и беспрестанно возобновляющуюся икотку. Студент посоветовал ей пить какую-то траву и обещал при следующем посещении принести с собою лекарство. «Константин Васильевич, — говорила мне хозяйка, рекомендуя своего доктора, — хотя и по другой части, однако ж я всегда доверю ему свое здоровье охотнее, чем какому-нибудь знатному медику: он меня, могу сказать, несколько раз поднимал из гроба. Притом же, как хотите, лекарь — всё уж лекарь. Разве мы не такие же животные, как и все прочив? Всё тот же прах, суета; из одной земли сделаны и в землю все возвратимся». Анна Ивановна глубоко вздохнула.
Студент самодовольно улыбнулся и сказал: «Э! матушка! Что ваши знатные медики… Ведь не боги горшки-то обжигают: такие же, как мы, грешные люди. Если хотите, так сами вы, матушка, отличнейший медик, не хуже тех, которые разъезжают на парочках да дерут за визит по два да по три целковеньких! Знал бы человек грамоту — вот он и медик! Ведь не сами они лекарства выдумывают: в тех же книгах вычитывают! Еще я вам скажу, наше-то дело потрудней, чем ихное; человека можно расспросить, что у него болит, в каком месте, жар ли у него, холодно ли ему; он всё тебе скажет… а лошадь, к примеру, или корова — стоит, понурив голову, да глядит в землю; ничего от нее не добьешься. Скотина так и есть скотина! Иное дело засечка, опухоль или, например, сап; тут сейчас видно: глаза гноятся, сопли текут ручьем — давай ей антимонии, да серы горючей, да девясильного корня, авось и поправится. А бывают такие болезни, что, хоть будь семи пядей во лбу, не узнаешь. Да и тут лечим!.. Нет ли у вас, матушка Анна Ивановна, водки?»
Анна Ивановна нагнулась и достала водку. Выпив рюмку, студент убедительно просил хозяйку последовать его примеру: «Лучше, матушка, — говорил он, — головную боль вашу разгонит. Икотки тоже не опасайтесь… возьмите сахарку кусочек да пососите… У вас, должно быть, что-нибудь такое на желудке… Правда?.. Видите, я сейчас угадал! Завтра я принесу вам лекарства- у нас в казенной аптеке даром отпустят — выпишу на себя… Всё как рукой снимет… Только вы уж дайте мне волю: лошадиный прием закачу! Ха! ха! ха! Ей-богу, закачу лошадиный!»
Студент залился страшным хохотом; успокоившись, он хотел запить свою остроумную шутку водкой, но прилив смеха возвратился к нему в ту самую минуту, когда он нагнул рюмку, поднесенную ко рту; брызги полетели во все стороны, и часть их попала мне в лицо и на платье Матильды, несмотря на то что мы сидели довольно далеко: в стороне у окошка. Студент сильно закашлялся и кашлял около пяти минут так громко и пронзительно, что окна нашей комнаты тряслись и звенели.
«Преловкий молодой человек! — сказала Матильда, обтирая свое платье. — Вечно чего-нибудь наделает! Фыркает, как лошадь! Точно сейчас из конюшни! Замарал мне всё платье… Ах, да и на вас попало!» — воскликнула она, заметив на моем лице капли красноватой жидкости, и тотчас же, приблизившись ко мне, начала вытирать мое лицо своим белым платочком. «Бедненький!» — продолжала она, смотря прямо мне в глаза и ударив в заключение легонько по моей щеке оконечностями своих пальчиков. — «Вы не хотите пить водки, так они вас обливают!» Я был как в лихорадке; огонь пробегал по моим жилам.
Благодетельное действие, произведенное надо мною историею с грибами, которую я рассказал выше, еще более усилилось после истории с кашлем: я сделался необыкновенно смел. В то время как достойный представитель скотоврачебной науки, выпивая рюмку за рюмкой, рассказывал своей собеседнице, — щеки которой горели алым румянцем, доказывавшим, что она строго держится советов своего доктора, — разные удачные эпизоды из своей практики, где главными действующими лицами были большею частию коровы и лошади, — между нами происходил совершенно другой разговор, хотя столь же бессвязный, но имевший тогда для меня неизъяснимую ценность. Не знаю, который разговор сильнее заинтересовал бы постороннего слушателя, но твердо уверен, что я не взял бы тогда тысячи анекдотов о лошадях, коровах, собаках, на которые почтенный «доктор» был большой мастер, за десятую долю того, что мы говорили в тот вечер. А между тем, как теперь припоминаю, мы говорили сущие пустяки!..
Но полное торжество мое было еще впереди. После чая, к которому куплен был полуштоф французской водки, мы сели играть в вист. Мне досталось место против Матильды; сначала мы сидели довольно спокойно, вдруг нога Матильды случайно коснулась моей ноги; я весь вспыхнул и спешил отодвинуться назад, устремив на Матильду взор, умоляющий о пощаде за невольную дерзость. Но, к изумлению и радости, не заметил в лице ее ни малейших признаков гнева: оно, казалось, сияло необыкновенным счастием. Ободренный, я протянул ноги несколько вперед; спустя четверть часа я снова почувствовал толчок в правую ногу и вслед за тем нажатие в левую; я осмелился отвечать тем же, протянув ноги как можно далее, — и таким образом между нами завязался живой и красноречивый разговор, от которого меня бросало то в жар, то в холод. С час пробыл я в таком мучительно-сладком положении; наконец я не мог долее терпеть; нужна была хоть капля на взрыв пожара, который кипел в моем сердце: я умышленно уронил карту под стол, нагнулся за ней и поцеловал одну из маленьких ножек Матильды. Усевшись, я взглянул на нее, всё еще с некоторым страхом. Она сложила свои розовые губки в поцелуй и улыбнулась…
Я обезумел от радости. В бедной низкой комнате, тускло освещенной сальным огарком, озарявшим картину подгулявшей бедности, — старые карты, полуштоф с зеленой печатью и пестрой виньеткой, закапанной сургучом, четверть фунта икры и кусок хлеба на лоскутке грязной бумаги, щипцы, из которых поминутно дымилось смрадное испарение свечного нагара, да испещренную мухами рюмку с выбитым краем, — среди жалкой и бледной действительности, окружавшей меня, я был счастлив так, как не бывал счастлив уже никогда впоследствии.
Целую ночь я не спал. Любовь моя, в один день достигшая полного своего развития самыми простыми и естественными путями (грибы, водка, сальные карты), отсюда приняла характер чисто романический: в голове моей закружилось множество планов безумных и несбыточных или до того ребячески простодушных, что впоследствии при одном воспоминании об них я краснел и горько сам над собою смеялся; вздохам и воззваниям к ней не было конца и умолку; к утру явились даже стихи. Я их не приведу здесь, потому что они очень глупы.
Каждый день начал я посещать тетушку. Заметив, что у нее не всегда доставало денег на водку, которую она очень любила, я однажды без церемонии предложил ей свой кошелек; с тех пор она начала очень исправно им пользоваться. В то время как она распивала с неизменным спутником своим, долгоносым студентом, вино, купленное на мои деньги, мы болтали с Матильдой в уединенном углу или уходили гулять. Прогулки наши были очень забавны: осмотревшись кругом, через каждые десять минут мы останавливались, пожимали друг другу руки, целовались и продолжительно обнимались. Иногда заходили в кондитерскую (самую уединенную), ели мороженое, пили кофе, читали журналы (Матильда была большая охотница до стихов); Матильда играла моими волосами, приговаривая «плутик», «душка» и другие нежные имена; потом она брала афишку и хвалила пиесы, назначенные на следующие представления; на другой день я спешил к ней с билетом. Иногда, проходя мимо женского магазина, Матильда засматривалась на какую-нибудь безделку, которую я спешил тотчас купить. Когда погода не позволяла ходить, мы брали извозчика и разъезжали по улицам без всякой цели.
Во время наших прогулок Матильда очень часто спрашивала меня, был ли я влюблен прежде. Сначала я молчал, но наконец однажды откровенно рассказал ей все мои детские шалости и порывания, имевшие отношение к предмету ее вопроса. Матильда бросилась обнимать и целовать меня с необыкновенным жаром и говорила смеясь: «Только-то? И больше ничего, Тиша, ничего? Признайся!» — «Ничего», — отвечал я и был совершенно прав, ибо до встречи с нею короткость моя с женщинами действительно не заходила далее пожатия руки, поцелуя или невинного объятия…
Однажды, когда мы были в кондитерской, Матильда шепнула мне, что ей хочется шампанского. «Так, что-то страшно! — прибавила она. — Я никогда не пью, а сегодня бы выпила». Я велел подать полубутылку. Матильда выпила четыре бокала, я только два. Потом мы сели в карету (Матильда проговорилась, что она давно не езжала в карете). «Куда же теперь?» — спросила Матильда. Я понимал, что следовало отвечать: «Ко мне», но язык мой не двигался: на меня напала ужасная робость. Матильда прижалась лицом к моему плечу и засунула горящую руку свою мне под жилет. «Куда же?» — повторила она шепотом над самым моим ухом, на котором в то же время отразился горячий след ее поцелуя. Я сделал усилие над собою, и уста мои произнесли невнятный звук, который Матильда перевела очень удачно. «К тебе, душенька?» — сказала она с живостью. «Да!» — отвечал я протяжным шепотом. Робость моя наконец уступила место другому чувству, более сильному, которое она доселе заглушала. С каждой минутой нетерпение мое увеличивалось; во всем теле я чувствовал боль и дрожь.
Выскочив из кареты, я прямо бросился к колокольчику и начал звонить изо всей силы; когда калитка была отворена, я взял Матильду за руку и через темный коридор ввел в свою комнату. В то время как она переходила из угла в угол, вероятно отыскивая стул, на котором бы могла сесть, я ощупал лежавший на окне ящичек со спичками и шаркнул одну из спичек об стену. Спичка вспыхнула, разгорелась и озарила четыре голые стены желтого цвета, разостланный среди полу ковер и на нем подушку и одеяло, расшнурованный чемодан, из которого торчали разные принадлежности мужской одежды, в правом углу узел грязного белья, на котором покоилась хозяйская кошка, в левом — худые сапоги и замаранные засохшей грязью калоши; на одном окошке чайник, с поврежденным носом, без крышечки, чашку и блюдечки, бутылку, в которой торчала свеча, щепоть чаю на крышечке от чайника, обернутой кверху, и кусок сахару, выглядывавший из лоскутка синей бумаги; на другом — две банки: с помадой и ваксой, сапожную щетку, гребенку, три сальных свечки и несколько русских романов; на третьем и последнем — умывальник, коротенькую трубку и горсть табачной золы. Около ковра — единственный предмет роскоши — стоял деревянный трехногий стул, обтянутый кожею, из которой выглядывала мочала; на стуле стояла чернильница и лежал лист бумаги с недописанными стихами; подле стула на полу валялось несколько тетрадей и листков стихотворного содержания. Такова была комната, в которой я жил. Торопясь выехать из гостиницы, где за каждые сутки нужно было платить не менее двух рублей, я нанял первую попавшуюся комнатку в твердом намерении на другой же день купить несколько необходимой мебели (так как я намеревался пробыть в Петербурге, я мог бы нанять квартиру и с мебелью, но за мебель нужно было платить дороже по крайней мере пятью рублями в месяц), но русский человек предполагает, а случай располагает; на другой день мне было недосуг, на третий — я очень устал, дежуря в приемных важных людей, на четвертый — влюбился! Таким образом случилось, что я спал чуть не на голом полу, пил чай из худого хозяйского чайника и писал стихи на трехногом хозяйском стуле, подогнув под себя ноги по-турецки.
«На что же ты засветил свечу? — сказала Матильда с улыбкою, которою старалась скрыть удивление, возбужденное в ней неустройством моей квартиры. — Неужели ты спишь при огне? Или ты думаешь делать что-нибудь вместо того, чтобы спать?..»
Она задула свечу и попросила меня расстегнуть ее платье; с непривычки я очень долго копался над верхним крючком, который никак не хотел уступить моим усилиям; наконец верхний крючок был побежден; Матильда очутилась передо мной в одной белой юбочке; я припал устами к полуобнаженной груди ее в сильном порыве страсти. «Что ты со мной делаешь, Тиша? Ты хочешь погубить меня! Ах! Боже мой! Как я дрожу! Как мне страшно чего-то! — шептала она голосом невинности, которой угрожает опасность. — Отпусти меня, я уйду домой… Ах, боже мой! Я не знаю, что делаю… я так молода… так неопытна!..» Я отскочил в ужасе в противоположный угол комнаты: слова Матильды показались мне голосом, исходящим из глубины души, возвратившейся к добродетели. Роль обольстителя, которою я так часто гнушался в романах, предстала передо мною во всей черноте своей. «Клянусь, Матильда! — сказал я трагическим голосом. — Ты здесь вне опасности! Завтра рано ты уйдешь отсюда столь же чистою, как вошла сюда. Я более к тебе не приближусь…»
Но Матильда вдруг переменила тон и сказала очень весело: «Ах, боже!.. у меня есть до тебя еще просьба: ты расстегнул мне платье, а о корсете-то я и забыла! Вот Тут-то ты помучишься!»
Я действительно расстегнул корсет с большим усилием; мне было не до того. Матильда села на ковер и стала снимать с себя башмаки. «Что ж ты не раздеваешься? — сказала она. — Или ты хочешь простоять целую ночь на одном месте? Раздевайся же, Тиша! Мне холодно без тебя!» Она подбежала ко мне и начала теребить меня за рукав, приговаривая: «Раздевайся, раздевайся, раздевайся!» Через минуту я лежал рядом с нею. Через полчаса…
Около двух месяцев я был занят одною любовью; позабыл совершенно цель, для которой приехал, и не писал даже ни строчки к отцу. К счастию, одно обстоятельство меня образумило.
Однажды я пришел по обыкновению к тетушке и застал ее немного навеселе, в сильной ссоре с Матильдою. Матильда при моем появлении тотчас ушла в свою комнату, говоря, что всеми мерами постарается переменить квартиру как можно скорее. Я спросил тетушку о причине размолвки.
Анна Ивановна вместо ответа на мои слова после некоторого молчания сказала с важностию:
— Послушайте, Тихон Александрыч, вы человек молодой, неопытный, очень еще неопытный. Я хочу нас предостеречь. Матильда девушка очень хорошая и честная, но она вам не пара; поверьте мне, можно найти девушку, которая будет гораздо меньше вам стоить. Здесь, в Петербурге, такого товара не занимать стать (тетушка усмехнулась). Можно найти, пожалуй, и лучше.
Язык, которым говорила тетушка, был для меня дик и странен. Я решительно не понимал, каким образом можно найти девушку лучше той, которую любишь; однако ж удержался от возражений, нетерпеливо желая узнать, к чему поведет тетушкино вступление. Она продолжала:
— Я говорю с вами как родственница, много вас любящая и желающая вам добра. Матильда избалована богатыми любовниками, и ваших денег ей надолго не станет. (Я ведь знаю, что вы небогаты.)
— Как, тетушка? — воскликнул я с запальчивостию. — У Матильды были любовники?
— Не только были, но даже есть и теперь, мой друг.
— Не может быть, — возразил я с жаром, и глаза мои засверкали. — Вы клевещете или шутите. Не сами ли вы называли ее честною девушкою и хвалили как образец добродетели?.. Впрочем, — продолжал я, спохватившись, гораздо спокойнее, — зачем я так горячусь: ведь она мне не родственница! Право, не понимаю, с чего вам вздумалось говорить со мною об ее поведении.
Тетушка усмехнулась и сказала с упреком:
— Грех вам, Тихон Александрыч, я говорю с вами как добрая родственница, а вы от меня «скрываетесь». Как будто я не вижу, что вы и ко мне-то ходите для нее только; каждый день водите ее по гуляньям да по театрам, накупаете ей разных нарядов, водите ее по кондитерским…
Тетушка говорила целый час без умолку. Она описала мне Матильду самыми черными красками; божилась, что у нее есть два любовника: один — военный, очень хороший человек, нанимает для нее квартиру и, благодаря бога (тетушка умиленно подняла глаза кверху), каждый месяц очень аккуратно расплачивается; другой — купец, находится теперь в Нижнем на ярмарке, откуда еще недавно прислал цибик чая. «Если вы не верите, — заключила тетушка, — моим словам, то я их могу доказать. Пробудьте только у нас когда-нибудь часов до двенадцати: вы услышите за стеной в Матильдиной комнате мужской голос и стук сапогов со шпорами».