Жизнь и похождения Тихона Тростникова (незавершенное)
Часть II. Похождения русского Жилблаза. Глава IV

Глава IV

История Параши

Вы в довольно обширной комнате, выкрашенной зеленою краскою; она совершенно пуста, как все отдающиеся квартиры; на карнизах ее слоями лежит паутина, от которой идут отростки во все стороны комнаты, пересекая ее длинными нитями, которые попадают на лицо, на руку и на брюки; на потолке нарисован петух, слетающий в виде крылатого гения поэзии на голову рослого парня, держащего в руке самовар, похожий на лиру, и дева, в натуре, держащая венок над головою парня; стены испещрены множеством дыр, доказывавших, что прежний хозяин квартиры был человек расчетливый до того, что вытаскал даже гвозди, которые вколачивал для своих потребностей; наконец, нижний карниз, выкрашенный желтою краскою и обгибавший комнату в виде каймы, был испещрен белыми полосками, доказывавшими, что со стен текла сырость. Я удивился нерадению, совершенно противоречащему той заботливости, с которою петербургские домовладельцы стараются сбыть квартиры, и получил о своем дворнике весьма невыгодное понятие…

Я увидел старика и молодую девушку. При взгляде на старика я не мог не расхохотаться: кроме разных других беспорядков, о которых здесь умалчивается, голова старика была совершенно лысая, что составляло разительный и в высшей степени забавный контраст с франтовским, изысканным нарядом его. Ио при взгляде на девушку сердце мое мучительно сжалось…

С радостным криком бросилась она ко мне и доверчиво схватила меня за руку.

— Заступитесь за меня! — сказала она. — Ах; боже мой! Боже мой!

— Не бойся ничего, — отвечал я тоном защитника угнетенной невинности. — Я беру тебя под свою защиту. Тот, — прибавил я, обращаясь к старику, который, отворотившись в противную сторону и несколько нагнувшись, занимался в то время приведением в порядок одного очень важного беспорядка, — тот, кто вздумал бы оскорбить эту девушку, отныне будет иметь дело со мною.

— Стыдно… бы… благородный человек… мешаться не в свои дела… девчонка… дворничиха… — пробормотал «неизвестный» и при последнем слово обернулся лицом ко мне.

Я увидел сухое, желтое лицо старика, щегольски разодетого, — и не мог не расхохотаться. Теперь только заметил я, что он был без парика, который лежал на полу под моими ногами…

Девушка теперь только увидела недостаток парика <и> также расхохоталась.

— Смейся! Смейся, бесенок! — сказал старик язвительно. — Отольются кошке мышьи слезки!

Он бросил на нее взгляд, вооруженный той степенью зверства, на какой был способен. Девушка задрожала и робко прижалась ко мне. Я счел нужным прочесть старику моральную сентенцию, приличную настоящему случаю, которая была довольно длинна. Молодые люди всего охотнее читают наставления старикам.

Старик ушел, не дослушав моей сентенции…

— Тебе холодно? — сказал я девушке, заметив, что рука ее дрожит. — Войди в мою комнату, там потеплее.

Девушка ничего не отвечала.

— Отпустите меня домой, — сказала она. — Я буду за вас молиться.

— Хорошо. Но как ты пойдешь? Страшный холод. Тебе надобно обогреться.

— Я живу недалеко. Здесь в доме.

— Как здесь?

— Да. Там. Внизу. Мой батюшка — дворник.

— Как же я тебя не видал никогда прежде?

— Днем меня не бывает дома. Я хожу торговать.

— Войди же ко мне. Мне хочется узнать, как ты попала сюда.

Она колебалась и молчала.

— Вы мне ничего не сделаете? — спросила она робко.

— Ничего, душенька.

— Хорошо, — сказала она. — Я вам верю… О, вы меня не обманете, я вам верю, потому что вы похожи на того доброго барина, за которого я всё молюсь.

— Кто этот барин?

— Не знаю. Я видела его один только раз и с тех пор не забывала ни на минуту. Он такой добрый. Раз — это было давно, очень давно! года два! — я бежала с вином для батюшки, запнулась за столбик, поскользнулась, упала и разбила полуштоф… Он мне дал денег…

Я всмотрелся пристально в черты девушки и узнал ту самую девушку, которой помог в день переезда из дома господина Ерофеева в угол сырого подвала. Два года времени и значительная перемена, происшедшая в моем положении, помешали ей узнать меня, и я не счел нужным до времени открываться ей… Я ввел Парашу в свой кабинет, посадил ее в вольтеровские кресла, укутал, и мы продолжали разговор.

— Ах, какие у вас хорошенькие картинки! — сказала она, увидав на столе две картинки дамских мод из полученных мною поутру журналов.

— А ты любишь картинки? — спросил я.

— Очень люблю. Я их каждый день продаю, и мне так жалко, так жалко с ними расставаться.

— Где же ты берешь их?

— Братец дает. Он сам рисует. Барии его отдал к мастеру, вот уж другой год он учится. По воскресеньям он ходит ко мне и приносит картинок на целую неделю; мы всё плачем с ним, долго плачем. Поутру встаем чуть свет, опять плачем, братец идет к мастеру, а я на проспект.

— Где же ты стоишь со своими картинками?

— Где? Разумеется, у подъездов, где побольше ходит господ, у магазинов, у кондитерских.

— Разве у вас нет другого средства к пропитанию?

— Как не быть. Батюшке месячина идет… и деньги выдают на одежу… жильцы на водку дают…

— Так что же? Не стает?

— Не стает! — сказала девушка с глубоким вздохом. — Не стает! Когда была жива матушка, ставало, да еще и оставалось! Мы жили как дай господи всякому: у меня было опрятное и всегда чистое… чистое платье. Поутру я умывалась и бежала в церковь — молиться за матушку и за тятеньку… и за нашу добрую госпожу… мне было так весело; потом я приходила домой, надевала передник и помогала матушке стирать белье; батюшка считал на счетах и писал расходную книгу. После обеда он отдыхал, а мы с матушкой ходили гулять или в гости. Вечером батюшка учил меня грамоте.

— Ты знаешь грамоте? — спросил я.

— Знала, — отвечала она, — немножко, да теперь, я думаю, уж забыла. Батюшка с тех пор перестал учить меня, как матушка умерла…

— Что ж сделалось, как матушка умерла?

— Батюшка стал ужасно скучать; ходил как больной, не ел; только плакал. Я купила ему вина; он выпил — и стал повеселее. Я так обрадовалась, что побежала молиться ко Владимирской. Службы тогда не было… Я стала на коленях у часовенки, что у церкви; народ ходил мимо меня, дрожки и кареты стучали, извозчики смеялись, но я ничего не замечала и не слыхала: так я молилась и всё плакала, плакала. Благодарила бога, что батюшка стал веселее. Прихожу домой, а он опять плачет, — еще скучнее, чем был. У меня так душа и обмерла: рвет на себе волосы, кричит и плачет. Я опять купила ему вина — он выпил н опять стал веселее. С тех пор я всякий раз покупала ему вино, как только он начинал плакать. Так всё и шло, покуда были у меня деньги; деньги все вышли, батюшка скучает и уж сам просит вина. Я продала платок и купила полштофа. Дошло до того, что я всё продала… нет вина и купить не на что, а батюшка просит. Я говорю: «Нет»; батюшка схватил нож и говорит: «Ой! тошно, зарежусь!» Я стала на колени и начала со слезами просить его усмириться. Но он час от часу становился неугомоннее. Ему не верилось, что у меня нет денег, и он то просил меня, то ругал; наконец он схватил ключи и начал меня бить по голове и лицу, крича во все горло: «Давай вина, проклятая девчонка, давай вина!» Я вырвалась и выбежала на улицу. Постояла, поплакала и задрожала всем телом, когда подумала, какой грех сделала. Надобно воротиться… да как? Батюшка опять примется колотить. Я побежала в кабак, купила «косушку» на последние тридцать копеек, которые берегла на завтра на хлеб, и принесла батюшке. С тех пор, как только не было вина и денег, батюшка тотчас начинал бить меня… Я побледнела, высохла и начала кашлять. Братец заметил, что я чахну, и я во всем ему призналась. Мы долго с ним плакали; у него также ничего не было, как и у меня, кроме картинок, которые он рисовал в праздники и очень любил показывать мне.

— И ты стала продавать картинки? — спросил я.

— Да. Я стала на Невском проспекте в дверях кондитерской, куда беспрестанно ходили господа, с картинкой, которую подарил мне братец в мои именины и которую я очень любила… — Девушка, такая хорошенькая, глядит на цветы и смеется! — Прошел какой-то молодой господин, пристально посмотрел на меня и дал мне двугривенный. Он не взял картинки, но я догнала его и отдала, хоть мне очень жаль было расстаться с ней… Я не нищая! С того дня я каждый день с утра до вечера проводила на Невском проспекте и всегда приходила с выручкой. Батюшка пил и обходился со мной очень ласково. Только раз, помню, один раз я пришла домой без копейки. В тот день я собрала больше рубля; иду домой и рассчитываю, сколько останется денег, если купить полштофа. Вдруг попадается мне Надежда…

— Кто эта Надежда? — спросил я.

— Девушка, такая же бедная, как и я… Она шьет мячики и продает их на Чернышевом мосту. Надежда плакала. В тот день ей не удалось продать ни мячика, а у нее дома больная мать без куска хлеба… хозяин гонит с квартиры… холодно! сыро!.. Я поплакала вместе с Надеждой и отдала ей мои деньги…

— Добрая девушка!

— Надежда принялась целовать мои руки… Я убежала от нее и бежала до самого дома. Вхожу домой, вижу: батюшка уж крепко пьян; только вошла, он тотчас спросил про вино.

— Вина нет, нет! — сказала я. — Сегодня у меня ничего не купили…

Батюшка прибил меня так, что я три дня хворала…

— И ты всё терпишь? Бедная девушка!

— Терплю и молюсь богу, — отвечала она. — Молюсь, чтобы образумил батюшку!..

— Он всегда пьян? — спросил я.

— Всегда. Раз только, недель пять назад, он пе был пьян целый день и потом другой день до самого вечера. Я была тогда очень больна. Целую ночь не спала; мне было очень холодно; я вся дрожала; братец ушел домой в одной курточке и оставил мне свою свитку: я едва могла под нею согреться. К утру я заснула. Просыпаюсь, гляжу — батюшка стоит на коленях у моей постели и целует мои руки.

Я соскочила, заплакала и начала его обнимать… Он зарыдал так громко, так громко, как в тот день, как умерла матушка.

— Не плачь, батюшка, — сказала я. — У меня есть еще немного денег; я побегу, принесу вина!

— Вина? — закричал батюшка со страхом, как будто чего испугался. — Не говори мне про вино… Вино погубило мою головушку! Не хочу вина! Полно! Довольно ты от меня потерпела…

Батюшка упал мне в ноги…

— Ты сердишься, Параша?

— Нет, батюшка, полно, за что сердиться! Я не сержусь. Встань, батюшка.

Я подняла его и посадила.

— Ты сама виновата, Параша, — говорил он, — зачем ты даешь мне драться? Зачем ты сама не бьешь меня?.. Ты бы побежала к приказчику, к барину, к жильцам… упросила бы, чтобы меня связали, заперли, привязали на цепь. Я шальной, ведь я шальной… Вот уж, чай, скоро три года, как я рехнулся ума… Где тебе с шальным жить, этакой голубке…

Батюшка опять зарыдал и начал пролить меня, чтоб я не сердилась. Целый день он ухаживал за мною: не брал вина в рот и говорил, что никогда не будет пить. На другой день тоже. Я встала через силу с постели и уговорила его пойти со мною за обедню: помолиться богу, чтоб он наставил его на разум.

— Молись за меня! — сказал батюшка в церкви. — А мне, видно, уж не молиться. Иконы как будто от меня отворачиваются!

Мы пришли домой. Я надела новое платье, которое прежде прятала от батюшки, башмаки, косынку. У меня был точно праздник: мне было так весело и все казалось таким радостным! Я поминутно целовала батюшку, он пристально глядел на меня и говорил:

— Ах, какая же ты красоточка!

Ударили к вечерне. Я пошла в церковь. Батюшка пошел показывать квартиру какому-то барину…

Прихожу домой. Батюшки нет. Мне было очень холодно. Я закуталась в братнину свитку и заснула. Слышу шум. Вскочила и вырубила огня. Вижу, батюшка идет и шатается из стороны в сторону… Опять пьян! Новый жилец дал ему на водку, и он напился! Батюшка просит вина. Я закуталась в свитку, легла и молчу…

Батюшка стал страшно ругаться, бить посуду, стучать кулаками по столу и ломать скамейки. Я всё молчу, дрожь так меня и берет. Авось, думаю, угомонится. Не тут-то было!

Батюшка стащил с меня братнину свитку и ушел в кабак.

С тех пор не проходило дня, чтоб он не был пьян. Я пробовала уговаривать его, молилась богу, давала ему в вине какие-то травы — ничто не помогло! Видно, так богу угодно!

Параша набожно перекрестилась. Принесли чай…

— Чай! — сказала она. — Как давно я не пила чая! С тех пор как умерла матушка, у нас ничего не бывает, кроме гадкого вина!

— А ты пила вино? — спросил я.

— Батюшка иногда насильно заставлял меня пить; если я не хотела, он бил меня и грозился зарезать.

— Какой страшный негодяй! — сказал я невольно.

— Не браните батюшку! — возразила Параша. — Не его вина; он был добрый, когда не пил вина. За него надобно молиться!

— Как же ты попала сюда с этим старым господином? — спросил я.

Параша задрожала и вся вспыхнула при мысли об ужасной сцене, которую я ей напомнил. Успокоившись, она отвечала:

— А вот как. Однажды, когда я стояла на проспекте и плакала, — наступал уж вечер, а у меня еще не было ни копейки, — ко мне подошел барин, — этот самый старик, — спросил, о чем я плачу, и дал мне целковый. Я было не брала, да он показался мне таким добрым… подумала и взяла. На другой день он опять прошел мимо меня, опять дал мне денег, потрепал по щеке и хотел поцеловать, я вся вспыхнула и убежала; почти каждый день он проходил мимо меня, разговаривал, расспрашивал; я так привыкла к нему, что рассказала ему всё; он притворился таким жалостливым и звал меня к себе; я не пошла; на другой день опять звал; я опять не пошла. Он спросил, где я живу. Я не сказала. Он рассердился и целых три дня не говорил со мною ни слова. Раз иду домой; оглядываюсь — он идет за мной. Мне стало так страшно! Я пустилась бежать. Слышу, дрожки едут за мной, оглядываюсь — он! Я в ворота — и он в ворота; вошел за мной следом в подвал и спрашивает тятеньку, какие отдаются квартиры. Тятенька показал ему все, какие были; старичок дал ему на водку полтинник и ушел. На другой день он опять пришел смотреть квартиры — и опять дал на водку тятеньке; до сегодняшнего дня он заходил, я думаю, раз пять — всё толковал про квартиры и давал каждый раз тятеньке на водку. Тятенька за то хвалил его на чем свет стоит и сердился на меня, зачем я неласкова к доброму старику. Сегодня я пришла домой, как всегда, купила батюшке вина и села шить; вдруг приходит старый барин; разговорился с тятенькой, который был уже очень пьян, послал еще за вином, напоил тятеньку так, что он едва на ногах стоял, и говорит: «Покажи-ка мне еще квартиру, которую я намедни смотрел!» Тятенька и рад бы, да ноги не служат. «Ну так пошли вот ее!» — говорит старый барин.

— Не пойду! Не пойду! — закричала я. — Тятенька, голубчик, сходи сам! Я боюсь. — Я и вправду очень боялась: сама не знаю, отчего мне стало так страшно; лучше, думаю, тятеньку прогневлю, а уж не пойду. Тятенька было и ничего, взял ключи, засветил фонарь и хотел сам идти, да старый господин стал смеяться: какой, говорит, ты отец — дети тебя не слушают; что тебе, старина, себя беспокоить, она помоложе! Тятенька и послушал; напал на меня, ну ругать: лентяйка, мерзавка, соня! Я молчу: думаю, авось сам пойдет; так нет; бросил в меня ключами — так вот и теперь шее больно — и кричит: «Пошла! Не то я тебя научу слушать отца!» И хотел меня бить. Нечего делать! Я взяла фонарь и ключи и пошла с старым господином, отперла квартиру — он вынул ключ и взял с собой; как только мы вошли, запер дверь и загасил фонарь… Не знаю, что бы со мной было, если б вы не пришли: я бы, кажется, умерла!..

— Бедная девушка! — повторил я. — Как ты много страдала. И ты никогда не роптала, не старалась улучшить своей участи?

Параша посмотрела на меня с изумлением. Она не поняла моего вопроса. Страдание обратилось для нее в привычку, в необходимое условие жизни.

— Я прошу у бога одного, — сказала она, — чтобы он образумил батюшку! Тогда я была бы счастлива. Да еще… еще мне хотелось бы увидеть того доброго барина, что помог мне, когда я разбила полуштоф…

— Ты его любишь? — спросил я.

— Как же мне его не любить? — отвечала она. — С тех пор как умерла матушка, я не видала человека, который бы пожалел меня. Только он… да вот теперь вы… Я помню, он даже заплакал, когда я рассказала ему мое житье… Каждый день я думаю об нем и молюсь; иногда я даже вижу его во сие. Раз, с год назад, мне показалось, что я его видела, только уж совсем в другом платье: на нем был вицмундир с светлыми пуговицами, с голубым воротником… Я побежала за ним, хотела остановить, сердце мое так билось… да вдруг подумала: «А если не он?» — и воротилась…

Я взял с Параши слово, что она зайдет ко мне завтра, перед тем как идти «торговать», и мы простились. Я проводил ее до самого входа в дверь подвала, ведшую в комнату дворника, и возвратился в свой кабинет обдумывать водевиль, задуманный поутру…

Но водевиль не шел мне на ум. Я всё думал о Параше и об удивительном терпении этой девушки, с которым она переносила свою участь. Я заснул, и мне приснилась Параша, дрожащая от страха, с заплаканными глазами и лицом, окрашенным кровью, которая текла из свежей, только что прошибленной раны. В двух шагах от Параши стоял пьяный старик с всклокоченными волосами, с сверкающим животного яростию безумным взглядом; он грозил своей жертве огромною связкой ключей…

Этот сон так испугал меня, что я уж не мог заснуть. С нетерпением ждал я утра и минуты, в которую придет Параша. Припоминая ее кроткое и доброе личико, покрытое страшною бледностию, но прекрасное, ее покорную и беспредельную веру в провидение, наконец, самоотвержение, с которым она служила безумному, мучившему ее отцу, — я с каждым часом более и более очаровывался ею.

Такие натуры, такие феномены редки в том классе, к которому принадлежала Параша, редки особенно в русском обществе, где низший класс груб и невежествен до дикости, часто лишен даже человеческого понятия о чести в ее высшем значении, но они есть, и почему же Параше не принадлежать к числу их? Ей, которая среди нищеты и разврата, среди невежества и обратившейся в привычку подлости умела сохранить чувство чести и чистоты, ей, которая с таким самоотвержением, с таким терпением переносит тяжкую свою участь, и не подозревая великости своего подвига?

Источник этой силы, этого чувства чести и чистоты — в душе молодой девушки.

Душа ее высока и прекрасна…

Но боже мой! Ей только шестнадцатый год, она еще только вступила в тот возраст, где люди так мало похожи на то, чем были некогда и чем будут впоследствии; возраст, где детство и юность, как два прекрасных ручейка, мешают свои воды один с другим; тот возраст, где всё заставляет нас мечтать, задумываться — и птица, и цветок, и книга, которую читали, и звезда, которая светит над нами. В эти годы жизнь кажется нам исполненною благодати и милосердия, а впереди столько светлых надежд в мир и бога! Сердце делается невольным источником добра…

Но что будет с ней через три, через пять лет, если она останется окруженная той же страшной и мрачной действительностию, в сферу которой бросил ее неумолимый жребий?

Она погибнет.

Эта мысль привела меня в ужас…

К утру я уже составил план для предупреждения ужасной участи, которую готовила судьба бедной девушке…

Чтобы вселить в ней более смелости, более доверия ко мне, я счел нужным открыть ей, что я именно тот, о ком она вспоминала с такою горячею благодарностию. Для этого я отыскал свой старый, давно заброшенный сюртук, жилет — словом, всё платье, в котором был тогда, — и оделся, как тогда, просто, бедно и опрятно. Я даже при входе Параши сообщил своей физиономии тот робкий, полубоязливый отпечаток, который кладут на человека бедность, неуверенность в себе и несчастия. Волосы мои были причесаны, как тогда.

Эта несколько романическая, но нисколько не противоречившая тогдашнему моему характеру выходка произвела действие, какое я ожидал.

Параша взглянула и вскрикнула от удивления и радости. Потом она вся покраснела и потупила глаза, вероятно вспомнив простодушную откровенность, с которой говорила со мной о таинственном своем благодетеле.

© timpa.ru 2009- открытая библиотека