Жизнь и похождения Тихона Тростникова (незавершенное)
Часть III. Глава II

Глава II

…по часам
Он предавался безотчетным
Мечтам и снам.
Он слезы лил, добросердечно
Бранил толпу
И проклинал бесчеловечно
Свою судьбу.
Потом, с душой своей прекрасной
Не совладев,
Он стал любить любовью страстной
Всех бледных дев.
Являлся горестным страдальцем,
Писал стишки
И не дерзал коснуться пальцем
Ее руки.

Ив. Тургенев

В судорогах страданья перемог я силу пожиравшей меня болезни, и какое было первое слово, коснувшееся моего слуха, моего только что вернувшегося сознания?

Итак, вернувшись в свою комнату, он упал головой в подушку и зарыдал… Припадок слез прошел, но поэт по-прежнему лежал неподвижно, бог знает о чем думая, и только треск нагоревшей сальной свечи нарушал тишину, господствовавшую вокруг него. Может быть, он уже начинал дремать, когда вдруг услышал подле себя легкий шорох.

Он обернулся и увидел Дурандихину племянницу, снимавшую со свечи. Видно, ее появление сильно удивило его, потому что он устремил на нее взор, повергший молодую девушку в совершенное замешательство.

— Вы, сударь, не узнаете меня… я здешняя, — сказала она робко… — У вас свеча так нагорела!

— Ах да! — отвечал он, как бы стыдясь, что помнит ее лицо… — Я еще должен тебя поблагодарить: ты, кажется, ходила за мной, когда я был болен.

— Сколько было можно, — отвечала она. — Когда тетушка заснет или уйдет со двора. Дядюшка ничего: он такой добрый, а тетушка злая; она еще вчера меня била!

— За что?

— Так, здорово живешь! А всего больше за вас.

— За меня?!

— То есть не за вас; у нее уж такая привычка: за всё бьет и ни за что бьет. Всё сердится, зачем я к вам беспрестанно хожу, а как мне не идти, когда я вдруг слышу, что вы охаете! Может, вам нужно воды; может, у вас свеча нагорела. Вот у вас всё нагорит свеча. А вам где снимать… Посмотрели бы вы, какие вы были вчерась!

При воспоминании своих страданий молодой человек вздохнул.

— Вам опять хуже! — сказала она с добродушным испугом, взглянув на него с искренним тоскливым участьем, которое даже удивило его…

— Ну, положим, хуже, а тебе что? Разве тебе жаль меня?

— Жаль! — отвечала она, делая к нему невольное движение.

— Фи! Ты ешь лук!

— А вы не любите луку?

— Кто же любит лук? — возразил он с аристократизмом, заключавшим в себе крайнюю неделикатность.

— Э!.. Наша невестка всё трескат и мед так жрет!.. Вот у нас в полку был солдат Пахомыч, балагур страшный. Он, помню я, говорил: «Каши нет — хлеб ешь, хлеба нет — сухарь грызи, сухаря нет — и на мякину не плюй. Бог увидит, толоконца пошлёт!»

Тростников сделал кислую мину.

— Как тебя зовут? — спросил он, чтоб говорить что-нибудь.

— Агафьей.

Тростников наморщился, так сильно наморщился, как не морщится даже человек, уже поднесший к носу своему и чуть-чуть не отправивший в желудок тухлую устрицу. «Судьба! Судьба! — подумал он. — Я напрасно роптал на тебя. Ты не вовсе ко мне безжалостна! В минуту отчаяния ты посылаешь мне ангела-утешителя, ты посылаешь мне Агафью…»

И он горько усмехнулся, а потом вздохнул глубоко-глубоко…

— Чего вы вздохнули? — спросила она.

— Чего вздохнул? — ответил он тоном иронического презрения, какой употребляют с низшими себя люди, чувствующие свое превосходство. — Чего вздохнул? Поймешь ли ты меня?

И, несмотря на совершенную уверенность, что она не поймет его, он принялся в десятый раз подробно и не без увлечения описывать ей свои несчастия и заключил тем, что не имеет даже существа, которое бы сколько-нибудь сочувствовало ему, могло разделить его страдания, от которого он мог бы ожидать хоть малейшего участия, сострадания, утешения, помощи…

— Я всё, что могу, готова сделать для вас, — сказала она, выслушав его довольно серьезно.

— А что ты можешь для меня сделать?

— Скажите! Вам что-нибудь нужно?

— Полно! Мне ничего не нужно. Пора спать.

— Нет, скажите… Может быть, вы хотите клюковного морса?.. Я сейчас, у меня еще осталось немного клюквы от прошлого раза… Или не поставить ли самовар?.. Или, может быть…

— Усмири тоску, бушующую здесь, — о досадой возразил герой наш, указывая на грудь свою. — Возврати веру в судьбу, в провидение, в счастье…

Агаша расхохоталась. Взбешенный, он вмиг замолчал, лег на свою постель и повернулся лицом к стене.

— Вам ничего не нужно? — спросила она.

— Ничего, — отвечал он, не поднимая головы. — А за твои хлопоты обо мне я постараюсь заплатить тебе… после… на днях…

— Заплатить? Так вы думали, что мне надобно заплатить? — воскликнула Агаша таким голосом, что герой наш при<в>скочил на своей постели, как будто совсем неожиданно укушенный сильно проголодавшейся уважительных размеров блохою, сел и пристально посмотрел на Агашу. Всё лицо ее было в огне; на больших, широко раскрытых глазах дрожали слезы… Ему вдруг стало отчего-то ужасно неловко. Он хотел что-то сказать, чувствовал, что нужно что-то сказать, и не знал что! Агаша выручила его.

— Вот завтра я пойду на лаву стирать белье, — весело сказала она. — Вы не поверите, как там бывает смешно… Вот намедни одна там женщина, Матрена… Ноги у нее красные такие и толстые… вот она в субботу стала на самый край лавы и ну колотить вальком, колотила, колотила да размахнулась вдруг, выше головы занесла валек, покачнулась — и бух в воду… ха! ха!

Агаша засмеялась, но смех ее показался нашему герою каким-то принужденным.

— Там, — продолжала она голосом, который не совсем соответствовал веселому содержанию ее рассказа, — там разные смешные истории бывают… Однажды два господина пришли к нам, хорошо одеты… с бобровыми воротниками… один высокий-то такой, с палкой, и нос у него, точно собачья морда… Ха! ха! Здравствуйте, красавицы! — говорит. — Здравствуй, красавец! — сказала ему Матрена… и приложила валек к носу… ха! ха! ха!

Агаша опять засмеялась. Он тоже попробовал усмехнуться, но усмешка вышла какая-то неуклюжая, жалкая.

— Я тебя оскорбил, — сказал он.

— Чем это? — <спросила>она, взглянув на него, и продолжала: — Бог на помочь! — говорит большой господин. — Спасибо, добрый человек, — говорит Матрена. — Не хочешь ли сам помочь! — Пожалуй, — говорит господин… Взял валек у Матрены, нагнулся, замахнулся и бух себе по носу… ха! ха! ха! Не поверите, как бывает смешно.

Пока она болтала, он всё думал, внимательно следя за ее голосом и выражением лица, и вдруг вскочил, став перед нею на колени, причем от быстроты движения чуть не клюнулся носом в пол, и воскликнул:

— Прости! Прости меня! Я оскорбил тебя! Она странно на него посмотрела.

— Ты всё еще сердишься… Я ошибся в тебе… Я думал видеть в тебе обыкновенную простую девочку…

— А что же я?

Но здесь Агаша залилась опять тем звонким, весело-дребезжащим хохотом, который неприятно действовал на нервы нашего героя… в минуту и судорожное дрожание губ, и принужденность хохота, в котором слышалось ему подавленное рыдание, и грустная улыбка, и всё, что читал он в глазах и на лице ее, показалось ему обманом собственного воображения, печальной ошибкой… Недовольный и пристыженный, вскочил он и, опустившись на свою постель, повесил голову с замешательством актера, которому шикнули в том самом месте его роли, где рассчитывал он на сильнейший эффект…

— В чем же мне простить вас? — спросила она.

Он молчал.

— Вы опять рассердились?

Молчание.

— Вы хотите спать?

— Да.

— Ну спите. Не забудьте погасить свечу… А когда вам что-нибудь понадобится, вы только крикните меня.

— Хорошо, я не премину воспользоваться твоей помощью, — сказал он.

— Чудак вы!

— «Чудак!» — повторил Тростников, оставшись один. — Эхо бессмысленной черни, бессмысленно повторенное… В тебе сказалась вся она, тупоголовая чернь: кто же для тебя не чудак? Не всякий ли для тебя чудак, сумасшедший, выродок человечества, кто не о щах да не о каше твоей весь свой век думает? Кто не лепится, как муравей, вечно около своего гнезда, а смело парит к небу? Кто же для тебя не чудак? Ты называла чудаком и Шекспира; ты уморила с голоду Камоэнса, потому что он, по-твоему, был чудак… А я, безумец, думал еще, что нашел в среде твоей существо, которого ты еще не успела испортить, заразить тлетворным дыханием своим <…>

<…> говорил так, что подобный ему восторженный юноша (не говоря уже о пламенной и мечтательной деве), пожалуй, заслушался бы и даже расплакался… Но вы, читатель степенный и положительный, позабывший даже самую юность свою, — не только ее безотчетные порывы, безымянную тоску слаще самой радости и весь мечтательный мир, в котором так весело дремалось вам наяву, — вы, верно, смеетесь?.. Смейтесь — я рад. Не считаю я моего героя человеком необыкновенным и не потому ловлю каждое его слово, чтоб оно казалось мне достойным перейти в назидание и пример человечеству, но потому, что сам-то он смеялся над многими тысячами людей, в блаженной уверенности, что нет в нем ничего смешного, — уверенности, основанной на сознании, что нет у него никакой сверхкомплектной шишки на носу или под носом; толстого живота нет; лысины тоже нет; фрак носит он хоть и не роскошный, но общеупотребительного покроя и цвета, волосы причесывает аккуратно каждое утро и вовсе не употребляет никаких присловий и поговорок, которые так и хочется записать, чтобы после вклеить в комедию…

Окончив элегические завывания свои, Тростников тотчас заснул и спал так спокойно и крепко, что даже, к собственному удивлению своему, не видал во сне ни похищений, ни гробов, ни проклятий раздраженных родителей похищенной — словом, ничего, что и в здоровом состоянии снилось ему обыкновенно каждую ночь. Проснувшись часу в одиннадцатом и почувствовав себя хорошо, Тростников даже несколько огорчился и не шутя прогневался на себя. Но досадный сон уже сделал свое, и герой наш, вопреки собственному желанию, продолжал чувствовать себя не только хорошо, но и весело, и когда Агаша подавала ему умыться, он, позабыв вчерашнюю размолвку, брызнул ей в лицо с пальцев несколько капель воды; а когда она с испугом отскочила и стыдливо начала закрываться, он до того расшалился, что даже не мог удержаться, чтоб на поцеловать ее, подскочив совершенно нечаянно.

Агаша вся вспыхнула и убежала.

Когда герой наш располагался бриться, к нему вошел хозяин. Федотыч был в длинном темно-зеленом сюртуке (необходимая принадлежность каждого отставного солдата) с медалями и всякими регалиями, которые красовались и побрякивали на левой стороне его груди; выражение лица имел он строгое, даже несколько угрюмое, но в то же время нисколько не пугающее и не оскорбляющее — словом, такое, какое хранит на лице своем человек, чувствующий свою правоту и готовый в случае крайности за правоту своего дела на всё, но в то же время готовый и принять во внимание справедливые резоны противника; вся вообще фигура его являла вид какой-то необыкновенной важности и торжественности, предназначенной внушить уважение и доверенность.

— Вашему благородию с добрым утром! — сказал он, остановясь у дверей и необыкновенно вежливо кланяясь. — Каково изволили почивать?

— Хорошо.

— Вот вы вчера, батюшка, изволили поругаться с женой. Осмелюсь вам доложить: баба глупая! Ни уха ни рыла не понимает, а туда же, кричит. Напрасно изволили погорячиться с ней; вам бы просто плюнуть на нее, дуру, просто бы плюнуть! Дура безмозглая! Извините за простоту!

— Ничего, не беспокойтесь.

— Вот, слава богу, здоровье ваше поправляется. Уж как я рад, как я рад! А то, ей-ей, дело прошлое — недалеко было и до того… Лица на вас не было. Осмелюсь вам доложить, изволили выть, метаться как угорелый, даже раз песню изволили затянуть, а голос у вас такой странный, точно, осмелюсь вам доложить, порют вас или гонят сквозь строй. Уж что я принял с вами страды, спать не спал, лежу да только и думаю: «Ну, угодить ему, сердечному, к Волкову в гости». Только засну, глядь, Агаша бежит: «Дядюшка! Дядюшка! Поди к больному-то! Слышишь, как стонет? Голубчик, поди!» — «Да дура ты, легче, что ли, ему будет, что я пойду, чем я ему пособлю?» Так нет же! она всё свое: поди да поди. Ластится, целует меня, старика. А мало, так в слезы, и ревет, ревет; жаль станет дуру, пойдешь, не отстанет, пока не пойдешь… Да вот, слава богу, вам теперь хорошо. Вы, осмелюсь вам доложить, долго еще будете квартировать?

— Пока куплю свой дом, всё буду жить на квартирах.

— Так-с… отчего же?.. Человеку надобно где-нибудь квартиру иметь. Человек не собака, под воротами ему нельзя лечь, да и дворник прогонит. А по улицам станет шататься, где попало на скамьях да под заборами станет ночлеги иметь — в полицию возьмут… только, осмелюсь вам доложить, у нас вашу квартиру берут.

— Пожалуй, я хоть завтра же перееду, только, вы знаете, денег у меня нет.

— Ничего-с, ничего. Помилуйте, время терпит.

— Вы честнее своей жены.

— Что она! Осмелюсь доложить, баба глупая! Только и умеет, что накричать, а смастерить дельце куда ей! Ум короток! В ней, сказать, чувства никакого нет. Когда будут, тогда и отдадите.

— Я отдам… на днях, вот как только начну выходить. А не достану денег, так оставлю вам в обеспечение долга вещи мои, мебель. Добра хоть немного, а сорока рублей ваших стоит.

— Сорок два рубля тридцать восемь копеек… Так оставите?

— Ну да.

— Безо всего-с?

— А что еще надо?

— Вы уж, пожалуйста, и записочку, что вот де я, нижеподписавшийся, должен такому-то отставному ундер-офицеру Егору Федотову Дурандииу, то есть мне-то, осмелюсь вам доложить, столько-то и в залог оставляю мебель и вещи. Да уж, ваше благородие, не поленитесь, черкните теперь же, оно, знаете, не ровен час. В животе и смерти бог волен! Ведь вот вы теперь ничего, и лицо у вас здоровеет, а вот вчерась, ну, сохрани боже, изволили бы помереть: ведь нам не поверят, ей-богу, я осмелюсь вам доложить, наверное знаю, что не поверят! Черкните, не поленитесь! Оно и бабу-то глупую успокоит, так и мне и вам лучше: не ворчит окаянная!

Тростников написал требуемую записку.

© timpa.ru 2009- открытая библиотека